НАЗАД | INDEX | ВПЕРЕД

ПЕСНЬ. 457-465 Г.Г. ОТ ВОЗВРАЩЕНИЯ НОЛДОР В БЕЛЕРИАНД

Птица будет рваться в небо, даже если крылья сломаны. Так и мастер, даже с искалеченными руками, останется Мастером. Он еще мог творить, хоть и по-иному, но так хотелось не сотворить – сделать… Руки помнили все, но каждое прикосновение отдавалось в них болью. И все-таки он снова и снова шел – сюда, в мастерскую, заставляя себя забыть о сведенных судорогой пальцах.

Он никогда не оставлял себе своих вещей. И ту, первую свою лютню подарил одному из менестрелей. И она сгорела в огне. Он тогда поклялся больше не создавать такого – и легко было бы сдержать клятву, с такими-то руками, но – нарушил ее.

Потому, что нельзя убить музыку, живущую в твоем сердце, и так хочется, чтобы ее слышал не ты один.

Но никто еще не смог сделать инструмента, который пел бы так, как хотелось ему.

И вот теперь…

Корпус был легким и плоским, непривычной формы; узкий гриф прочерчен серебристыми нитями-лучами четырех струн. Он погладил гриф и бережно взял странный, покрытый исчерна-красным лаком инструмент в руки, заметив вдруг, как дрогнули пальцы. Он долго откладывал эту минуту – боялся, что это, новое, не станет, не сможет петь. Правая рука легла на маленькое подобие слабо изогнутого лука из темного дерева с серебристо-черной, слишком широкой для лука тетивой. Он глубоко вздохнул, прикрыл глаза и коснулся струн…

Песня была – о тех, ушедших, которые, как бы горько это ни было, быть может, были ему в чем-то дороже людей… Наверно, потому, что были первыми. Были – его народом. Были.

…И павшие с неба звезды расцвели черными маками: лишь одного цветка не было среди них. И сбитые птицы черными звездами падали в алмазную пыль…

Он никогда не говорил об этом: что проку? боль не перестанет быть болью, а вина – виной: Бессмертным не дано забывать. Он не умел и не мог плакать по ним, но эта музыка была – как слезы: не вернуть. И ничего, кроме скорби и горькой памяти, не было в ней: ни ненависти, ни гнева. Он играл, не ощущая боли в пальцах, не ощущая ничего, растворившись в этой невероятной музыке…

…Гортхауэр замер на пороге, боясь вздохнуть или пошевелиться. Он был зачарован безумным голосом струн, колдовством песни.

А в ней была звенящая тоска по полету, по ледяному ветру высоты, по распахнутым крыльям – уже-несбыточное, не взлететь…

Он видел только это бледное, отстраненно-вдохновенное лицо в трепетном звездном мерцании – лицо творившего эти мучительно-прекрасные чары, – не чувствуя, что сердце почти останавливается. Он умирал и рождался в этой музыке, взлетавшей ввысь звездной стремительной спиралью, он терял себя – но это не было страшно, ничто уже не было страшно: пусть не выдержит сердце – только бы струна не оборвалась…

Музыка умолкла внезапно на горькой высокой ноте, и тот, кто играл, не открывая глаз, медленно опустился в кресло, бессильно уронил руки. Лицо его было смертельно-бледным, дыхание – почти неслышным, и Гортхауэру вдруг стало страшно того, что – не может остаться в живых создавший такое – ведь это то же, что создать мир… Он смотрел – и не узнавал знакомого лица. Этот человек не был ни его Учителем, ни его Властелином – он был иным, и как назвать его сейчас, Гортхауэр не знал, и даже то, что приходило в голову – шорох-шепот, звон тонких льдинок, шесть приглушенных неуловимых серебряных нот – Тэннаэлиайно, ветер-несущий-песнь-звезд-в-зрячих-ладонях – даже это было – не то. Он хотел подойти – и не мог. Хотел позвать, окликнуть – и не знал, как…

"…Я увидел сердце твое – нет печальней звезды, и пламени нет светлей…

Я увидел сердце твое – и не смею коснуться рук, ибо боль боюсь причинить Сердцу Мира…

Я увидел сердце твое – и в душе моей слов больше нет кроме тех, что сказать посмел Я увидел сердце твое…"

Он не видел ни крови на струнах, ни вздрагивающих от непереносимой боли искалеченных рук. Он стоял на пороге и повторял про себя: "Я увидел сердце твое…" – не осознав, в какой момент произнес это вслух.

Сидящий медленно повернулся к нему, не открывая глаз.

"Ортхэннэр…"

Кажется, он тоже не хотел говорить вслух – а может, просто не было сил; обычно они редко говорили мыслями.

"Я… здесь…"

"Ты – слышал?.."

"Я… да, прости… Я не должен был…"

Он заставил себя подойти – и опустился на каменные плиты у ног сидящего, хотя мог сесть рядом.

"Как… ее зовут?"

Он почти неосознанно подумал – она, словно о живом существе, словно о женщине.

"Лаиэллинн".

Песнь, уводящая к звездам? – скорее, Ийэнэллинн, Боль Звезды, ставшая песней…

Тень мысли.

Мысль, похожая на бледную улыбку – в ответ.

"Она умеет и смеяться…"

Не верилось.

"…это я – не могу".

Гортхауэр опустил голову.

"Когда-то умел…"

Окровавленная рука поднялась, словно он хотел коснуться склоненной головы сидевшего у его ног Майя, – и снова бессильно упала.

"Прости".

"Тебе… наверно… надо остаться… одному…"

А хватит ли сил уйти, если…

"Не уходи, Ортхэннэр…"

И – еще два слова, почти неразличимых.

– Повелитель Воинов! – прохрипел человек и рухнул к ногам Гортхауэра. Майя вскочил, инстинктивно стиснув рукоять меча.

– Что?! Что произошло, говори?

– Артаир… и Тавьо… оба… – человек закрыл лицо руками.

Он понял без объяснений.

– Где?

– Я… покажу…

Старшего – Артаира – узнать можно было только по одежде да рыжевато-золотым волосам: удар меча рассек лицо. На лице младшего навсегда застыло выражение растерянности, боли и какой-то детской обиды; две стрелы с зеленым оперением пронзили тело – под ключицей и в сердце. Гортхауэр осторожно, словно боясь причинить боль, извлек одну из раны.

– Бараир, – ровно и страшно прозвучал его голос.

Эти двое были его учениками, и Тавьо лишь готовился принять меч воина. Когда гибнет воин – с этим можно примириться; но этот – Великая Тьма, еще совсем мальчик…

Ученик. "Недолго ты был моим учеником".

Майя поднялся, все еще сжимая в руке стрелу.

– Велль знает?

– Нет, Повелитель.

– Скажите… нет, я сам скажу ему. Потом – предводителя Орков ко мне.

Объяснять ничего не пришлось, и напрасно Майя подыскивал слова. Опустив глаза, Велль сказал с порога:

– Я знаю. Брата убили. Позволь проститься с ним.

…Когда-то их подобрали в лесу – продрогших, голодных оборвышей, испуганно смотревших на Черных Воинов. Тавьо хотел остаться с Гортхауэром – и тот позволил это, разглядев в мальчишке будущего воителя. Велль остался в Аст Ахэ – этого хотел Учитель, видевший странный и горький дар, которым наградила того судьба. Но братьям разлука оказалась не по силам. Так Велль пришел в отряд Повелителя Воинов. Стремительного, мальчишески-дерзкого Тавьо, пожалуй, любили больше, чем его молчаливого и замкнутого брата, но Гортхауэр, сам не заметив того, привязался к обоим. И теперь один был мертв, другой – сломлен горем.

Они были близнецами и ощущали себя единым целым. И оставшемуся в живых казалось – он совсем один в мире, смерть просто забыла о нем.

…К Бараиру Гортхауэр относился со своеобразным мрачноватым восхищением; пожалуй, ему даже нравился этот предводитель стоящих вне закона людей, умевший быть и безрассудно-отважным, и холодно-рассудительным. В чем-то они были похожи, а зачастую – когда дело касалось орочьих банд – становились почти союзниками. Но сейчас, во власти гнева и боли, Гортхауэр не хотел помнить об этом. Кровь за кровь? – что ж, он последует закону мести. Изгнанники мстят за смерть своих близких, и им нет дела до того, Орки или Люди перед ними; для них и те, и другие прислужники Врага. И почему он, Гортхауэр Жестокий, должен щадить их и помнить о том, что они тоже – по-своему – сражаются за правое дело? "Прости, Учитель. Я жесток, ты знаешь. Если ты можешь смирить свое сердце и отказаться от мести, то я – нет. Ты сильнее меня – ты можешь простить. Я не прощу. Знаю, не этому ты учил. Знаю, снова скажешь – они Люди. Но разве не Люди те, кого они убивают? Мальчишка, совсем мальчишка… Он так радовался, что на него смотрят, как на равного, так хотел быть защитником – а его… Прости. Если бы они ушли – я не стал бы продолжать войну. Но сейчас – щадить не буду".

Холоднее вечных льдов голос Повелителя Воинов, неподвижно как каменное изваяние его лицо:

– Они должны умереть.

– Повинуюсь, Великий… – предводитель Орков дрожит под жестким взглядом Майя.

– Женщин и детей не трогать. Ответишь головой. – В ровном голосе тень угрозы.

– Повинуюсь…

– Бараира взять живым. Если не удастся – принесешь его кольцо, хрустнуло в пальцах древко стрелы с зеленым оперением. – Ты понял?

– Да, Великий.

– Иди.

Он сознавал, что сейчас им движет скорее желание оправдаться в глазах Учителя, чем милосердие; но он все же призвал к себе Эрэдена – высокого, статного, темноволосого и светлоглазого молодого человека, похожего на людей из дома Беора. Тот выслушал почтительно, потом сказал:

– Я рад, что ты говоришь так. Потому что… потому что я и без приказа постарался бы увести женщин и детей подальше от Орков. Хотя, наверное, ты знаешь, что делаешь, Повелитель, посылая в бой именно их…

Гортхауэр коротко кивнул.

…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды некогда благословила Мелиан, владычица Дориата – так говорят Люди. Тарн Аэлуин, берега твои последний приют Бараира и тех его воинов, что еще остались в живых.

Жены и дети их исчезли – кто знает, что с ними. Успели уйти? Мертвы? В плену? Сами они – как листья на ветру, маленький отряд отважных до безумия людей – ибо им уже нечего терять. А кольцо облавы сжимается все туже, как равнодушная рука на горле.

Его называли Горлим. Потом – Горлим Злосчастный. Он слишком любил свою жену, прекрасную Эйлинель; потому, несмотря на запрет Бараира, пробрался к опустевшему поселению, где некогда был его дом… Показалось или действительно увидел он в окошке мерцающий свет свечи? И воображение мгновенно нарисовало ему хрупкую светлую фигурку, застывшую в ожидании, чутко вслушивающуюся в каждый шорох… Он был уже готов выкрикнуть ее имя, когда услышал невдалеке заунывный собачий вой. "Псы Моргота… Бежать отсюда скорее, скорее, чтобы отвести от нее беду, сбить со следа преследователей!" Горлим был уже уверен, что действительно видел свою жену, он не мог и не хотел верить, что она убита или в плену.

С той поры тоска совсем измучила его. Везде видел он ее, единственную; лунные блики складывались в чистый светлый образ Эйлинель, в шорохе травы слышались ее шаги, в шепоте ветра – ее голос… О, если только она жива! Он сделает все, чтобы освободить ее! Эти мысли сводили его с ума, и вот – он решился на безумный шаг…

– …Введите его. И оставьте нас.

Человек стоял, низко склонив голову. Сейчас невозможно было поверить, что это один из самых смелых и беспощадных воинов Бараира: дрожащие руки, покрасневшие глаза, молящий голос:

– Ты исполнишь мою просьбу?

– Чем ты заплатишь?

– Я покажу тебе, где скрывается Бараир, сын Брегора.

Гортхауэр жестко усмехнулся:

– Чего бы ты ни попросил – невелика будет цена за столь великое предательство. Я исполню. Говори.

…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды благословила некогда Мелиан, владычица Дориата – так говорят Люди. Тарн Аэлуин, отныне кровь на твоих берегах, и птицы смерти кружат над тобой…

– …Ты исполнил свое обещание. Я исполню – свое. Так чего же ты просишь?

– Я хочу вновь обрести Эйлинель и никогда более не разлучаться с ней. Я хочу, чтобы ты освободил нас обоих. Ты поклялся!

– И не изменю своему слову. Эрэден!

Те минуты, пока молодой человек не вошел в зал, показались Горлиму вечностью.

– Эрэден, этот человек ищет свою жену, Эйлинель.

Тот опустил голову:

– Я не знаю, что с ней, Повелитель.

– Как?..

– Она отказалась уйти. Сказала, что не покинет свой дом. Больше я не слышал о ней.

Лицо Гортхауэра не дрогнуло, но Горлим смертельно побледнел.

– …Там оставалась женщина. Что с ней?

– Великий, клянусь, я не знаю! – в ужасе взвыл Орк.

– Лжешь. Она мертва.

– Нет, нет, клянусь! Пощади!..

– Она мертва. И убил ее ты. Ты нарушил приказ. Я не повторяю дважды: ты заплатишь жизнью.

– Я не виноват! Она…

– Повесить, – безразлично бросил Майя, поворачиваясь к Горлиму. Столь безысходное отчаяние было написано на лице человека, что в душе Майя против воли шевельнулась жалость. Но он вспомнил широко распахнутые смертью глаза Тавьо и стиснул руку в кулак. На лице его появилась кривая усмешка.

– Я держу слово. В Обители Мертвых вновь обретешь ты Эйлинель и никогда не расстанешься с ней. Смерть дарует свободу, и смерть будет для тебя меньшей карой, чем жизнь. Хочешь прежде видеть, как умрет виновник твоего несчастья?

– Нет… – прошелестел голос человека. – Нет, Жестокий. Вы отняли у меня все – так берите и мою жизнь. А пыток я не боюсь.

Гортхауэр невольно отвел глаза: в этот миг сломленный горем и отчаяньем человек нашел в себе силы держаться почти с королевским величием.

Действительно ли дух злосчастного Горлима явился Берену, сыну Бараира, или сердце подсказало ему, что он должен вернуться – кто знает… Из последних соратников отца он не застал в живых никого. Он похоронил Бараира и отправился по следу Орков: те не ушли далеко, полагая, что из Изгнанников в живых никого не осталось, даже не выставили стражу, и Берен смог подкрасться почти к самому костру.

– Славная работа! Жестокий должен наградить нас: все они перебиты!

– Зачем ему нужно это кольцо? – предводитель Орков взвесил на ладони кольцо Бараира. – Что ему, золота не хватает?

– Не пристало ему быть столь жадным до золота.

– И я говорю. Вот что: скажем – на руке этого… не было ничего. Запомнили? А кольцо будет моим.

Орки захохотали. И тогда Берен вылетел стрелой из своего укрытия, ударил Орка ножом и, схватив кольцо, скрылся в лесу. Ошеломленные Орки не стали даже преследовать его.

– Повелитель Гортхауэр.

– Велль… ты?

– Я ухожу. Я не могу больше оставаться с тобой. Ты был жесток.

– Они убили твоего брата, моего ученика!

– Ты был несправедлив. А это кольцо – оно не для тебя, – лицо юноши осталось бесстрастным.

Гортхауэр взглянул ему в глаза. И – вздрогнул. "Ты – его ученик… Взгляд тот же… Неужели он тоже отвернется от меня?"

– Не уходи, Велль… Я прошу…

– Я понимаю. Не могу, прости.

В Аст Ахэ он отправился сам. Учитель уже ждал его. Сотни раз по дороге представлял себе Гортхауэр этот разговор, и когда услышал тихое: "Выслушай меня, Гортхауэр…" – напряженные до предела нервы не выдержали.

– Будешь говорить, что я жесток? Конечно, легко рассуждать о милосердии и справедливости, когда твои руки чисты, потому что за тебя сражаются и умирают другие!..

Он осекся, мгновением позже осознав смысл своих слов. Мелькор медленно провел рукой по лицу, словно пытаясь собраться с мыслями, но промолчал и, отвернувшись, медленно пошел прочь, тяжело прихрамывая.

– Учитель, прости, прости меня! – отчаянно выкрикнул Гортхауэр. Вала не ответил. Кажется, он не услышал.

Ему больше не было места в Аст Ахэ. Как и тогда, сотни лет назад, он не смел показаться на глаза Учителю – но теперь вся вина лежала на нем самом. Он стал избегать людей – особенно Видящих Истину, летописцев страшась снова встретить взгляд, так похожий на взгляд Учителя, и услышать: "Я не могу остаться с тобой. Ты был несправедлив".

Если бы он был человеком, о нем сказали бы: "Он ищет смерти", – столь отчаянно-обреченно шел он в бой во главе своих воинов. И не было у него сейчас ни кольчуги, ни шлема, ни щита; но, казалось, что-то большее, чем искусство воина хранит его и от малейшей раны. И более, чем Нолдор, более, чем Орков, ненавидел он сейчас самого себя. Он сам стал похож на вервольфов с Тол-ин-Гаурхот – Волчьего Острова, из крепости, что звалась когда-то Минас Тирит, и глаза его, как глаза затравленного зверя, горели отчаяньем и всесжигающей ненавистью.

– Гортхауэр…

– Велль? Ты?.. – лицо Майя болезненно дернулось. – Зачем ты здесь?

– Меня прислал Учитель. Он хочет видеть тебя.

– Зачем… – он поперхнулся последними звуками слова и с трудом выдавил. – Я нужен здесь.

– Ты не понял. Он хотел говорить с тобой.

– Нет! Я не хочу… не могу… Скажи ему все, что угодно – я не могу, понимаешь? – глаза Майя умоляли.

Велль покачал головой:

– Я не умею лгать.

– Он… наверное, презирает меня… – голос Майя упал до шепота.

– Нет. Но ты больно ранил его. Это не он говорит – я. Ты был жесток, Гортхауэр.

Майя стиснул руки так, что побелели костяшки пальцев. Человек долго молчал, потом спросил очень тихо:

– Что же передать ему? Каков твой ответ?

Мгновение Гортхауэру хотелось крикнуть: "Я еду, теперь же, сейчас! Пусть говорит, что угодно, любая кара – все равно, только бы вымолить прощение!.."

– Нет. Не могу. Не теперь. Может быть, потом… – он склонил голову и глухо повторил. – Нет.

Когда наступила зима, и на окаменевшую землю выпал первый нетающий снег, настало тяжкое время для всякой живой твари, на которую охотились ее враги. Но у зверя и птицы есть логово или гнездо, и не все волки в лесу охотятся на одного оленя. У Берена, сына Бараира, не было никакого пристанища, и Орки травили его в лесах упорнее и жесточе любой волчьей стаи. Они не слишком торопились, видно считали, что одиночке-изгнаннику никуда не деться. Давно уже он не спал как следует и не ел досыта. Уже много дней он не грелся у костра, опасаясь выдать свой ночлег. И, несмотря на это, он оставался страшным врагом. Не проходило и дня, чтобы Орки не теряли одного-двух из своей шайки. Тем сильнее жаждали они уничтожить его или захватить живым. И вряд ли увидели бы его после этого Гортхауэр или Владыка Ангбанда.

Наступила зима, и скрываться стало неимоверно трудно. Предательский снег выставлял напоказ его следы, а петля облавы стягивалась все туже и неотвратимее. И все же уходить из этих мест он не хотел. Здесь была могила отца, и Берен поначалу решил лучше погибнуть рядом с ней в последнем бою. Но это было проще всего, а он хотел еще мстить. А для этого надо было жить. Выжить, чтобы отомстить. Он совсем не думал ни о Враге, ни о Жестоком, это было далекое. А зло, ходящее рядом – Орки. Убить как можно больше, перебить их всех – так представлял он свою месть.

Последний раз поклонился он отцовской могиле. Постоял, стиснув зубы, не утирая злых слез. "Я вернусь, отец, – сказал он, – я вернусь". Он еще не представлял, как выживет, как отомстит – он был силен и молод и не думал о трудностях. Среди людей его края давно ходили слухи о потаенном городе Гондолине, оплоте короля Тургона, злейшего врага Моргота. Правда, слухи эти похожи были, скорее, на древние легенды, а сам Тургон представлялся в них колдуном и великаном в два человеческих роста, от взгляда которого бегут враги. Говорят, когда настанет час, король выступит с волшебным воинством и сокрушит Врага. Правда, говорили еще, что людям путь в Гондолин заказан; но, может, судьба будет милостива к Берену? Может, удастся найти Гондолин…

Он упорно шел к горам, поднимаясь все выше и выше, минуя горные леса, луга, занесенные снегом, пока, наконец, розовым ледяным утром над ним не заклубились туманы перевала. Орки давно не преследовали его – может боялись гор, может потеряли след. Назад пути не было, а впереди – что там, в горах?

День был неяркий, жемчужный, и совсем не больно было смотреть на тусклое, расплывчатое солнце. Ветра не было. В неестественной тишине слышалось только тяжелое дыхание Берена, карабкавшегося по обнаженным ветром обледенелым камням к перевалу. Он и не заметил, что пятнает их своей кровью – ноги и руки его были истерзаны донельзя, обувь прохудилась, и он был почти бос. Главное – добраться до седловины между двумя черными обломанными клыками. Как он дополз туда, он сам не мог понять. Себя он уже не ощущал – ни боли, ни усталости. Он заполз в расщелину, завернулся в меховой плащ и почти мгновенно провалился в тяжелый сон без сновидений.

Проснулся от холода. Показалось, что заперт в узком каменном гробу, а вместо крышки – кусок черного льда со вмерзшими в него звездами. Он встал, зная, что если уснет – смерть. Обмотав ноги кусками мехового плаща и растерев лицо снегом, Берен вновь собрался в путь. Зимняя ночь была на исходе. Цвета неба в эту пору были резкими, и границы их не расплывались золотисто-алая трещина рассвета вспарывала небо на востоке, заливая кровью заснеженные пики далеко впереди, на западе небо было аспидно-черным. Казалось, до звезд можно дотянуться рукой – это почему-то развеселило Берена, и ночной холод отпустил его.

Почему-то ему казалось, что Гондолин там, на юго-западе, где над всеми горами возвышался пик, первым приветствовавший солнце. Он был далеко, но Берен не считал лиг пути. Он просто пошел туда.

Он шел – упорно, уже теряя надежду, но не желая признаваться в этом самому себе. Горы были жестокими – ни дров для огня, ни еды. То, что он взял с собой, было на исходе. Он почти не спал, опасаясь замерзнуть. Сейчас он был страшнее любого Орка – исхудавший до невозможности, заросший косматой бородой, – только светлые глаза, кажется, и остались на почерневшем обмороженном лице. Почему он еще шел, что вело его? Инстинкт? Привычка?.. Он шел. Как-то утром, вновь увидев золотой пик, он вскочил как безумный и закричал, словно кто-то мог услышать его:

– Тургон! Тургон! Где ты? Помоги мне! Тургон!

Но только эхо отвечало ему. И тогда он сел на снег и заплакал без слез. "Гондолин… Нет никакого Гондолина. Нет. И нет до нас дела Эльфам. Сказки для дураков! Будь все проклято!"

Может, кто другой после этого сдался бы судьбе и, уснув, незаметно перешел бы из сна в смерть, – но не Берен. Сейчас он еще сильнее хотел жить. Назло всем. Назло несуществующему Гондолину, назло Эльфам, назло Оркам. Туда, на юг. Ведь кончатся же эти горы когда-нибудь! А там увидим.

Размолотив камнем последний заледеневший кусок мяса и с трудом проглотив хрустящие волокна, Берен двинулся к последнему перевалу. Дальше гор не было видно. Последний рывок, последний отрезок пути. А там, наверху, можно будет увидеть, куда идти.

И вот он на самом гребне перевала. А внизу – ничто. Ничто сверху донизу. Молочно-белый туман, молочно-белое небо сливаются в одну непрерывность, и где-то там, не то в небе, не то еще где – смысл слова "где" потерян – холодно и мутно пялится размазанное бельмо солнца, похожее цветом на рыбье брюхо.

Позади – смерть. Впереди – что? Все же надежда. Берен не боялся опасностей – вся жизнь его, почти с самого рождения была игрой со смертью. Но эти опасности были заурядны и знакомы. А здесь было другое. Это был не просто туман, он чувствовал это. Он не знал – что там, враждебно это или нет, но это было незнакомо, а потому – страшно… Стиснув зубы, Берен, сын Бараира, ступил в туман.

Он задержал дыхание, словно входил в воду. Путь шел под уклон, он долго старался держать голову повыше, словно боялся захлебнуться туманом. Мысль сверлила голову: откуда туман зимой? Еще секунду глаза его смотрели поверх студенистого моря невесомых струй. Следующий шаг погрузил его в слепую бездну. На расстоянии вытянутой руки уже ничего не было видно, и Берен испугался, шагнул назад, но поскользнулся и покатился вниз. С трудом остановившись, он поднялся и стал осматриваться. Ничего не видно. Паника охватила Берена, и он бросился назад, вверх по склону. Вроде бы, недалеко укатился, но где же граница? Где конец тумана? Он потерял ощущение места и расстояния. Ужас, липкий холодный ужас пополз по спине. Ловушка. Он утонет в тумане. Берену почудилось, что он задыхается. С трудом овладев собой, он опустился наземь, страшно измотанный. Он дрожал. Ноги не держали его. Но разум уже успокаивался, ища выход. И Берен встал и пошел вперед, вниз ибо идти назад означало погибнуть. В тумане, непроглядном белом тумане спрятался Гондолин. Так и не открылся ему. Там, позади, не было надежды. Но впереди еще оставалась она, утешительница отчаявшихся.

Ни холода, ни голода он не ощущал, как и времени. Не было ничего, кроме Берена. А путь вел его все ниже и ниже, и Берен начинал думать, что пути этому не будет конца, пока не коснется его рука сердца Арды. И тогда он умрет. Странная мысль. Почему умрет? Может, оно – как те сказочные камни света, которые сжигают прикоснувшуюся к ним смертную плоть? Мысли его были какими-то вялыми и отстраненными, словно он уже начинал забывать то, что было, и перестал думать о грядущем – все было неизменно, и где это все? Нет ничего – только Берен. И может он вовсе не идет, а лишь переступает на месте, и будет так до Конца Времен?

Он шел и шел, потеряв счет времени, пока вдруг не услышал звук и не очнулся. Вернее это был даже не звук. Это было ощущение, какое бывает после внезапного глухого удара большого барабана, но самого звука не было. Он вдруг увидел, что стоит на дне долины, точнее, так ему показалось. Если бы дно долины было гнездом для камня в перстне, то он сказал бы, что стоит на нижней грани черного дымчатого хрусталя, врезанного в каменное кольцо. Но он мог идти. Было видно совершенно ровное, словно хорошо устроенная дорога, дно. Черно-серое дно, черно-серые стены тумана светлеют кверху, наливаясь тусклым печальным блеском старого серебра.

В душе Берена совсем не осталось страха. Он привык к тому, что здесь все было не так, и не пытался понять. Он ждал, что будет дальше.

А дальше очертания долины задрожали, теряя четкость. Одна из стен налилась непроглядной чернотой, другая вспыхнула нестерпимо белым. И вот началось что-то непередаваемое. В клубящейся черноте и белизне началось какое-то движение, и одновременно Берен не услышал – ощутил душой странные звуки. Это были какие-то стоны, плач, мелодии, что умирали, едва рождаясь, ибо не было в них силы существовать, не было основы, сути. Одновременно рождались и, распадаясь, гибли образы, и крики смерти, стоны агонии сопровождали это не-рождение. Стены сближались, и Берен с ужасом подумал, а не поглотит, не раздавит ли его это? Бежать было некуда. Он зажмурил глаза и упал ничком. Этому не было дело до Берена, сына Бараира. Оно шло сквозь него, струилось и сплеталось вокруг.

Черное и белое спирально скручивалось, проникая друг в друга, и Берен с изумлением заметил, что, смешиваясь, они не рождают серого. Волны струились всеми радостными цветами мира, и то, что казалось раньше режущим слух диссонансом, слилось в дивной красоты мелодию, которая подняла Берена и заставила его сердце биться часто и сильно. Он не понимал ничего, но ощущение восторга и счастья, которое переполняло его в этот миг, он не испытывал более никогда. Чудо и красота рождались при слиянии черного и белого. Самое странное, что, сплетаясь, они не теряли себя, дополняя и возвышая друг друга.

Внезапно резкий визг рассек мелодию, черное и белое рванулись друг от друга, отрываясь с кровью, с предсмертным воплем, с воем, в котором гибла, свертываясь как кровь от яда, мелодия. Все гибло, все рвалось, набухая лютой враждебностью. И там, где с тягучей кровью, с хрипом разорвалось единое, возникло – серое. Бесформенное, словно клубок извивающихся щупалец, Это ползло к Берену. Ужас, затопивший все существо Берена, пытался придать хоть какую-то определенность этой твари, чтобы знать, что ждать от нее. И тварь стала жутким подобием паука. Жвала – крючковатые, пилообразные – плотоядно двигались, и зеленоватая слюна, пенясь, капала на землю. Восемь красных глаз впились в белое от страха лицо человека. И тут он нащупал рукоять меча… И тварь замерла, почуяв вдруг опасность, исходящую от добычи. И с отчаянным воплем, не помня себя, Берен ринулся навстречу твари. Она, видимо, привыкла к легкой добыче, и это нападение ошеломило ее. А он бил, бил по глазам, по жестким шипастым лапам, ломал жвала, и зеленоватая кровь твари брызгала на него, обжигала его…

Он стоял над бесформенной грудой серо-зеленого мяса, только сейчас ощутив страшную усталость. Но он не мог позволить себе упасть здесь, в нигде. Не мог умереть. Не смел. И, шатаясь, он побрел, ничего не видя, только бы уйти отсюда…

Он не помнил, как попал сюда. Как пришел в этот спокойный лес, к чистому ручью. Смутная память говорила о чьих-то руках, о странном полете… Скорее всего, это был бред. И все, что было – бред. Он не хотел об этом вспоминать.

Здесь было начало лета, лес был полон дичи и ягод. Первые недели Берен только ел и спал, приходя в себя. Вскоре он стал прежним с виду, но в душе его – он чувствовал это, – что-то изменилось. Он начал видеть красоту…

Однажды он проснулся в слезах и в тревоге, услышав – Музыку: не ту, что вознесла его в долине черного хрусталя, но мучительно похожую. И Берен, не в силах снова потерять ее, пошел туда, где она звучала…

Он подкрался тихо, словно лесной зверь, страшась спугнуть ту, что пела. Странная тоска и истома мягко сжимали его сердце. Она сидела на небольшом холме, поросшем золотыми звездочками незнакомых ему цветов, в голубом как небо платье, и волосы ее казались тенью леса. Она сама была вся из бликов и теней, и ему временами казалось, что она – лишь его прекрасный бред, обман зрения. Но она была – она пела. Что выдало его? Он ведь не шевелился. Может она почувствовала его мысли, услышала как стучит его сердце – ему казалось, этот стук заполняет мир от самых его глубин до невероятных его высот; его дыхание становилось все чаще и тяжелее. Может, оно и выдало его. Песня оборвалась. На миг он увидел дивной красоты лицо живое, мгновенно возродившее в его памяти ту мелодию, что вошла в его сердце там, в долине черного хрусталя. Она испуганно вскрикнула и исчезла – словно распалась на тени и блики, рассыпалась веселым хаосом звуков… Берен застыл. Мир вокруг стал тусклым и бесцветным. Он осознал – она испугалась его. Почему? он же не сделал ничего дурного, не хотел ничего только чтобы все это оставалось, не уходило… Он забыл все – месть, отца, Орков… Их просто не было. Была – песня по имени… Имени не было. Песня. Просто песня.

Он тяжело опустился на землю на берегу ручья. Казалось, все кончено… Долго вглядывался в свое отражение. Странно – впервые задумался, красив ли он. Берен был из дома Беора – темноволосый, светлоглазый, рослый. Ему минуло три десятка лет, и был он уже не зеленым юнцом – мужчиной в расцвете молодости и сил. Тяжелая жизнь сделала его тело сильным, стройным и гибким… Но достаточно ли этого, чтобы она снизошла до беседы с ним… Он боялся. Но не мог забыть Песню.

Он искал ее. Он видел ее много раз – издали, но ни разу не мог подойти ближе чем на сотню шагов – она убегала и уносила Песню. Только следы оставались – золотые звездочки цветов, да в ночных соловьиных песнях слышалось то же колдовство, что и в ее голосе. И в сердце своем он дал Песне имя – Тинувиэль.

Так случилось – он опять увидел ее. Весной, после мучительной серой зимы. Почему-то подумал – если сейчас он не удержит Песню – не увидит ее уже никогда. А она пела, и под ее ногами расцветали цветы-звездочки. Песня наполнила его, Песня вела его, и, как слово Песни, он крикнул:

– Тинувиэль!

Она замолчала, но Песня продолжала звучать – и когда он смотрел в ее звездные глаза и видел ее прекрасное растерянное лицо, когда ее тонкие белые руки лежали в его загрубевших ладонях… А потом снова она исчезла будто опять стала тенью и бликами…

– Тинувиэль… – произнес он в безнадежной тоске. Черное беспамятство обрушилось на него – Берен замертво упал на землю…

Дочь Тингола, могучего короля Дориата, Лютиэнь сидела рядом с бесчувственным Береном, пристально вглядываясь в его лицо.

"Что в этом человеке? Почему меня так влечет к нему? Простой смертный… Какое лицо… Он красив, но разве не прекраснее эльфийские властители? Прекрасны – но как холодны в своем совершенстве… Словно песня, которую пели столько раз, что она стала уже обыденной, слишком привычной… А здесь – словно смутное предчувствие музыки, что еще не родилась, Песни, что всякий раз будет звучать по-иному. Неужели она – для меня? Смогу ли я понять ее слова – слова смертных?"

И тихо наклонилась Лютиэнь над неподвижным лицом, и первое слово Песни было горьким на вкус. И Берен открыл глаза и сказал:

– Тинувиэль… Не уходи, прошу тебя, Соловей мой, Песня моя – не уходи…

– Кто ты? Я не знаю твоего имени, а ты почему-то знаешь мое…

– Я Берен, сын Бараира из рода Беора.

– Я не слышала о тебе, но о Беоре я знаю. Ты не уйдешь?

– Нет, нет, никогда? Зачем? Куда я уйду?

– Не уходи…

Они бродили в лесах вместе. Лютиэнь приходила каждый день, и Берен уже ждал ее – то с цветами, то с ягодами в ладонях, и они уходили в тень леса и вместе пили воду ручьев – как новобрачные на людской свадьбе пьют вино…

Так слагали они великую Песнь Детей Арды. За эти краткие недели Берен узнал столько, сколько не знали и самые мудрые из людей. А Лютиэнь, слушая человека, все больше восхищалась людьми, такими недолговечными, но с летящей крылатой душой. И впервые ей стало страшно: ведь он умрет, а она она будет жить. Почему-то он и казался ей таким беззащитным, таким уязвимым, что хотелось обнять его, защитить собой от всего этого мира… От отца. Она предчувствовала гнев Тингола, но более не боялась этого.

…Когда ее как преступницу привели к отцу, Тингол изумился перемене, произошедшей с его дочерью. Она была сильнее его.

– Дочь, но подумай сама – ты встречаешься тайно с жалким смертным! Ты позоришь свое и мое имя. Подумай, что скажут о тебе?

– Разве может опозорить беседа с достойным? И мне все равно, что скажут о нас, отец. Видишь – и перед всеми не стыжусь я говорить о нем. И не стыдно мне сказать тебе перед всеми, что я люблю его.

Тингол стиснул кулаки. Его красивое лицо полыхнуло гневом – подданные опускали головы, чтобы не встретиться с непереносимо-пронзительным взглядом короля. Она всегда страшилась гнева отца, но теперь первым отвел глаза – он.

– Я убью его, – выдохнул король. – Тварь смертная, грязный человечишко! И его грубые руки касались тебя! Великие Валар, какой позор! Какое унижение! Уж лучше бы Враг встречался с тобой, чем он! Да он и есть отродье Врага! Найти его! С собаками ищите и приволоките мне сюда эту дрянь!

– Отец! – крикнула Лютиэнь. – Клянусь – тронь его, и перед троном Короля Мира я отрекусь от родства с тобой!

– Что?.. – задохнулся Тингол, но рука Мелиан легла на его руку.

– Ты не прав, – спокойно сказала она. – К чему позорить себя недостойной благородного повелителя охотой на человека – не простого человека, из славного рода! Дай слово государя, что не погубишь его, и призови его на свой суд. Ты – король в своей земле, так будь же справедлив. И помни – он прошел беспрепятственно через Венец Заклятий. Та судьба, что ведет его, не в моей руке.

Тингол опустил голову. Долго молчал; наконец, сказал глухо:

– Да будет так. Я не трону его. Приведите его сюда – хоть силой!

Лютиэнь сама привела его – как почетного гостя, как эльфийского короля или принца. Но блеск двора Тингола сразил Берена, и он стоял побледневший, ошеломленный, – под презрительными взглядами эльфийской знати. "И этот – посмел коснуться руки дочери моей? – с горькой насмешкой думал Тингол. – Неужели же он не будет наказан за это?"

– Кто ты таков, Смертный, что смел непрошенным прийти сюда? Как смел ты пробраться сюда, словно вор?

Лютиэнь заговорила, пытаясь защитить Берена:

– Это Берен, сын Бараира, и его род…

– Пусть говорит Берен! Пусть ответит он, что нужно здесь злосчастному Смертному, что заставило его покинуть свою землю и прийти сюда. Не заказан ли путь в Дориат таким, как он? Или думает он, что я не покараю его за безумную дерзость? Пусть ответит он, зачем явился!

– Я явился, – подчеркнул Берен, – потому, что меня привела моя судьба; немногие даже и среди Элдар смогли бы перенести то, что выпало на мою долю. И здесь нашел я то, на что не смел и надеяться, но что ныне не уступлю я никому, то, что драгоценнее злата и алмазов. И ни камень, ни сталь, ни пламя Моргота, ни вся мощь Эльфийских королевств не остановят меня, не заставят отказаться от этого сокровища. Ибо нет среди Детей Арды никого прекраснее Лютиэнь.

Мелиан едва успела взять супруга за руку: он готов был зарубить Берена на месте, но заговорил медленно и спокойно, хотя жуть наводил этот спокойный голос:

– Трижды заслужил ты смерть этими словами; и смерть настигла бы тебя, не дай я клятвы. И ныне я сожалею о ней, жалкий Смертный, проползший в Дориат, как змея, подобно прислужникам Моргота!

Гнев ожег Берена; он заговорил – сначала тихо, со сдержанной яростью, затем все громче, и показалось – он вдруг стал выше ростом, а гневное сияние его глаз не мог выносить даже Тингол.

– Смертью грозишь мне? Я слишком часто видел ее ближе, чем тебя, король. Казни меня, если это позволит твоя честь! Но не смей оскорблять меня! Видишь это кольцо? Король Финрод на поле боя вручил его моему отцу жалкому Смертному! – который бился за вас, бессмертных. И оно дает мне право не только говорить так с тобой, благоденствующим здесь, в кольце чар, но и требовать у тебя ответа за оскорбление! Мы, люди, слишком часто льем кровь в боях с Врагом, не только защищая себя, но и оплачивая своими жизнями ваше бессмертное спокойствие. И никому, будь это даже Эльфийский король, не позволю я называть меня прислужником Врага!

Мелиан склонилась к супругу и что-то прошептала. Тингол перевел взгляд на Лютиэнь, потом снова обратился к Берену:

– Я вижу это кольцо, сын Бараира. Вижу я также и то, что ты горд, и что почитаешь себя могучим воином. Но деяния отца не оплатят просьбы сына, и, служи он даже мне самому, это не дало бы тебе права требовать руки дочери моей, как сделал ты это ныне. Слушай же! я тоже желаю иметь драгоценность – ту драгоценность, путь к которой преграждают камень, сталь и пламя Моргота; я желаю обладать этим камнем, пусть даже вся мощь Эльфийских королевств обратится против меня. Ныне слышал я, что такие препятствия не страшат тебя. Так иди же! Добудь своей рукой Сильмарилл из венца Моргота, и лишь тогда Лютиэнь вложит свою руку в твою, если пожелает этого. Лишь тогда ты получишь мое сокровище; и, пусть даже судьба Арды заключена в Сильмариллах, цена будет невелика!

Берен рассмеялся – зло и горько:

– Дешево же эльфийские короли продают своих дочерей – за драгоценные безделушки! Что же, да будет так. Я вернусь, король, и в руке моей будет Сильмарилл из Железного Венца. И знай: не в последний раз видишь ты Берена, сына Бараира!

…Он уже почти жалел о данном в запальчивости обещании. Тогда, перед троном Тингола, он был уверен в том, что сможет исполнить все. Теперь мысль о походе в Ангбанд почти пугала его. Оставалась только одна надежда. Финрод. Берен убеждал себя, что государь Нарготронда не откажет ему. Не позволял себе усомниться в этом ни на минуту – но не мог забыть слова Тингола… И все же – шел.

С каждым шагом все явственнее становилось ощущение чужих настороженных взглядов; он чувствовал почти звериным чутьем, что за ним следят. И тогда, остановившись, он поднял руку с ярко сверкавшим в солнечных лучах кольцом и крикнул:

– Я Берен, сын Бараира и друг государя Финрода Фелагунда! Я хочу видеть короля!..

– …Государь, выслушай меня…

Берен говорил долго. Он рассказал обо всем: и о гибели отца, и о своих бесконечных скитаниях, и о Дориате… Финрод молчал; казалось, он вовсе не слушает Человека, мысли его были где-то далеко. И Берен понял: надежды больше нет.

– Государь мой Финрод Фелагунд, – тяжело и горько вымолвил Берен, деяния отца не оплатят просьбы сына. В этом Тингол был прав. Ты клялся моему отцу, не мне. Вот твое кольцо, государь; я возвращаю знак клятвы. Верю, слово твое тверже стали и адаманта…

– И я сдержу его, Берен, сын Бараира, – неожиданно решительно сказал Финрод.

– Нет, государь! Тингол послал на смерть меня.

Финрод улыбнулся печально:

– Мне тоже ведома любовь, Берен. И потому – я иду с тобой.

…И говорил Финрод перед народом своим о клятве своей, о деяниях Бараира и о Берене. Тогда поднялся Келегорм, что с братом своим Куруфином жил в то время среди Элдар Нарготронда, и обнажил меч; и так говорил он:

– Ни закон, ни приязнь, ни чары, ни силы Тьмы – ничто не защитит от ненависти сынов Феанаро того, кто добудет Сильмарилл и пожелает сохранить его, будь то друг или враг, демон Моргота, Элда или сын Человеческий. Ибо лишь род Феанаро вправе обладать Сильмариллами во веки веков!

И когда умолк он, заговорил Куруфин. И предрекал он великую войну, и падение Нарготронда, буде найдется среди Элдар тот, кто поможет Смертному. И те, кто помнил пламенную речь Феанаро пред народом Нолдор, видели в нем истинного сына Огненной Души; и многих склонил он на свою сторону.

Тогда снял Финрод серебряный венец свой и швырнул его наземь.

– Ныне вы нарушили клятву верности своему королю, – тихо и гневно сказал он, – но свою клятву я сдержу. И если есть среди вас хоть один, чью душу не омрачила тень проклятья Нолдор, я призываю его следовать за мною, дабы не пришлось королю уходить из владений своих, как нищему попрошайке, выброшенному за ворота!..

Десять было их, откликнувшихся на призыв Финрода, и предводителем их был Эдрахил. И серебряный венец Короля Нарготронда принял Ородрет, младший брат Финрода, и клялся хранить его, покуда не возвратится король.

– Финарато…

– Да? – король обернулся – быть может, чуть более резко, чем следовало: так его почти никто не называл. Имя – последнее, что осталось от той, прежней жизни. И если уж Эдрахил обратился к нему так – значит, разговор предстоит серьезный.

– Финарато, я многим обязан тебе. Когда я вернулся… – махнул рукой куда-то на север, – ты принял меня. Ты не спросил, что со мной было. Не спросил, как я выбрался оттуда.

– Я слишком давно знаю тебя, Эдрахил. Я думал – тебе тяжело вспоминать. И потом – я верю тебе.

– Веришь… веришь?! Финарато… – странный у него был взгляд, беспокойный. – Финарато, я ведь – не бежал оттуда!

– Тише, – напряженным голосом проговорил Финрод. – Нас услышат.

– Нас?.. – Эдрахил горько улыбнулся. – Благодарю, мой король. Я должен тебе сказать… Я… там все было по-другому. Совсем по-другому. Я… король, я принес ему клятву.

– Кому – ему?..

Эдрахил снова указал на север.

– Клятву? – раздельно повторил Финрод.

– Финарато, король мой, это совсем не то, что ты думаешь! Я не нарушил верности тебе!..

Он нервно сцеплял и расцеплял пальцы.

"Как тебе рассказать, Финарато, король мой… как рассказать, какие у него глаза… как объяснить – там все по-иному, по-иному…"

…Он с трудом разлепил веки – перед глазами все плыло, и лицо склонившегося над ним в зыбком мерцании менялось каждое мгновение, окружено было легким радужным ореолом – наверно, именно такими и были лица Айнур… Только глаза он видел очень отчетливо. Ясные глаза – как две горьких звезды. Он плохо понимал, что происходит. Не сознавал ни где он, ни что с ним. Не осознавал даже, что ему больно. Может, потому, что боль была везде. И были эти невероятные глаза. Такие, наверно, только привидеться могут.

Словно издалека до него донесся голос, что-то говоривший на чужом языке. Глубокий красивый голос. Как река. Или в самом деле это река течет – медленная, темная, как черный хрусталь… река…

– Очнулся?

Теперь голос обращался к нему, и язык был – Квэниа, чистый и правильный настолько, что…

Или это Валинор, он – в чертогах Мандоса, и тот, кто склоняется над ним – сам Владыка Судеб… кто знает, каким он видится бесприютной душе… но разве может быть больно… или это – только память о боли, которой уже нет… да, должно быть, она уходит не сразу…

– Намо…

Губы не слушаются. Голоса – нет.

– Лежи. Лежи спокойно.

– Я… умер?..

– Ты не умрешь.

Да, конечно… душа ведь не может умереть… смертно только тело… он уже не умрет… вот и боль уходит…

Он из последних сил удерживался на зыбкой грани сознания, не отводя взгляда от этих глаз, словно пытаясь разглядеть в них свою судьбу, а тьма окутывала его, и эти глаза стали двумя скорбными звездами во тьме – он поднимался к этим звездам – вверх, вверх, словно на крыльях – вверх…

Открыть глаза… как же тяжело открыть глаза…

– Ты очнулся, Элда?

Нет, не тот голос, не тот… И резковатый гортанный выговор незнакомый.

Человек.

– Что со мной? Где я?

– Ты был тяжело ранен, – участливо пояснил человек. – А где ты… может, сейчас тебе лучше и не знать.

Черноволосый, кареглазый, смуглый. Широкоскулое лицо. Не из Эдайн, это ясно. И одежды – черные.

– Я помню. Был бой, – Эльф нахмурился, пытаясь вспомнить. – Орки. Потом – какие-то люди. В черном. Потом – вспышка, как молния. Потом… не помню.

– Ты был ранен, – повторил человек. – Тебя подобрали, привезли сюда. Лечили.

– Значит, я не… умирал?

– Умер бы, – скупо усмехнулся человек. – Во-время успели.

– Кто лечил? Почему? И где я? – допытывался Эльф.

– У вас что, с ранеными по-другому поступают? Хорошо, ну, Аст Ахэ называется место, где ты находишься. И – что?

– Не понимаю. Никогда не слышал.

– Ну да, – на этот раз усмешка вышла горькой, – вы называете иначе.

– И как же?

Человек задумался, потом спросил:

– Хочешь увидеть того, кто тебя лечил?

– Конечно!

"Ну, наконец хоть что-то прояснится!.."

– Идем, – пожал плечами человек. – Думаю, встать ты уже сможешь.

– Скажи хоть, давно я здесь?

– Дней десять… – человек в раздумье потер подбородок. – Может, и не стоит так сразу… ну, да ладно. Пошли.

За одно он готов был поручиться – за то, что никогда здесь не бывал. Люди, попадавшиеся по дороге – все в черном, некоторые – при оружии, почтительно кланялись его сопровождающему. Высокий ранг, должно быть, или высокий род. По внешности, однако, незаметно. Но где же такое может быть?..

Мысль в голову приходила только одна, но он гнал ее прочь – вздор, даже детям известно, что там – совсем другое… Так что же тогда?..

…Сначала он увидел – глаза, и только потом рассмотрел – лицо. И пришел в ужас. Он не позволял себе верить – но только один мог выглядеть так. Но ведь не может же этого быть!

– Эдрахил?

Тот же голос… Великие Валар, но как же…

Он пошатнулся.

– Сядь.

Он не заметил, кто пододвинул ему резное невысокое кресло; ноги подкосились. Близко-близко – невероятные светлые глаза.

– Узнал? Не надо бы тебе… Так и считал бы меня Владыкой Судеб и думал бы, что все это тебе померещилось.

– Ангамандо… – сдавлено.

– Так вы и называете. Тяжело? Хотел бы уйти отсюда?

Эльф кивнул, потянув ворот рубахи.

– Финарато примет тебя, – задумчиво сказал ясноглазый. – Что ж… взамен я попрошу только об одном.

– Что?.. – Эдрахил не узнавал собственного голоса.

– Ты должен дать клятву не поднимать оружия против Людей Севера. Против Твердыни.

Эльф замотал головой:

– Я… клянусь, что убью любого Орка…

– Я разве говорил об Орках? – с мягкой настойчивостью перебил ясноглазый. – Я говорил о Людях. О тех, кто тебя спас, кто выходил тебя.

– А… ты? – Эльф и сам точно не знал, о чем спрашивает.

– Я только раны залечил. Я не тороплю; конечно, ты должен обдумать все. Захочешь – останешься. Дашь клятву – иди с миром.

– Остаться… рабом твоим?

Ясноглазый пожал плечами:

– Глупости. Одним из нас.

– Воевать… против… своего народа? Ты понимаешь, что предлагаешь мне?!

– Здесь не только воины. Книжники, целители, менестрели, мастера камня и металла, звездочеты…

"Какая-то ловушка, что ли? Не понимаю…"

– Подумай. Что бы ты ни ответил, за жизнь свою можешь не тревожиться. И пыток, – усмехнулся криво, – здесь нет.

– Я… подумаю, – трудно выговорил Эльф.

– …Я не нарушил верности тебе! Я клялся не поднимать меча против Людей и против… Прости. Против – него. Я не смог бы. Даже если бы не было клятвы. Он ведь лечил меня, понимаешь, король… Впрочем, я и сам почти ничего не понимаю. А Орки… я дрался с ними, ты видел сам. Может, я и отступник. А может, мы просто слишком мало знаем. Я думал – он лжет. Не понимал только, зачем; ведь мог убить меня сразу. Или – знаешь ведь, что говорят: чары, воля, подчиненная его воле… А потом как-то вдруг понял он не лгал, и воля моя свободна. Я не нарушу той клятвы не потому, что околдован: потому, что это было бы подлостью.

– Зачем ты мне это рассказал? – Финрод был в задумчивости. – Ведь мог бы и дальше молчать.

– Ты – мой король. Мы, быть может, идем на смерть, и ты должен знать, кто встанет рядом с тобой в бою.

– Странно… – тихо сказал Финрод; и повторил: – Странно…

– Только… если все же чародейство… Я прошу тебя, Финарато: если ты увидишь, что чужое проснулось во мне – убей меня. Я прошу тебя об этом, пока я – все еще я.

– Обещаю, Эдрахил.

Он так до конца и не понял, что творится. Было только непривычное пугающее ощущение собственной беззащитности, словно он стоял нагой среди ледяного ветра на бескрайней равнине, глядя в лицо безжалостно-красивому в морозной дымке солнцу – бесконечно чужому и страшному. Так было, когда он смотрел в лицо Гортхауэра. Оно было ужасающим не потому, что было отвратительно-уродливо; оно было ужасающе прекрасным – в нем было что-то настолько чужое и непонятное, что Берен не мог отвести от него завороженных глаз – оно притягивало неотвратимо, как огонь манит ночных бабочек. И перед его внутренним взором стояло это розоватое, словно плохо отмытое от крови морозное дымное солнце над метельной равниной, где не было жизни, и почему-то он называл в сердце отстраненный свет этого бледного светила улыбкой бога. Равнодушной улыбкой бога. А глаза его видели – король Финрод, выпрямившись в гордости отчаяния, застыв мертвым изваянием, смотрит прямо в глаза Жестокого. Казалось не было тише тишины в мире, не было молчания пронзительнее. Что-то происходило, что-то незримо клубилось в воздухе, и никто не мог пошевелиться – ни Орки, ни Эльфы… Видения были немыми и беззвучными, хотя он ощущал их вкус и запах, тепло и лед…

…Кровь хлынула на белый, извечно белый снег, и улыбка бога исказилась непереносимой болью и гневом. И далеко-далеко запели глухие низкие голоса – скорбно и протяжно, и стон как тень взвился над хаосом, и вставала страшная, жестокая красота, выше Черного и Белого. Черными крылами Ночь скорбно обняла мир, и солнце стало алым углем, окровавленным сердцем неба. И дивной красоты Песнь слила воедино Алое, Белое и Черное, и была она полна такой пронзительной тоски и скорби, что Берен потерял всякое представление о том, где он. В ночи исчезло все, и Песнь забилась ясной звездой… Как во сне он увидел среди клочьев расползающегося бреда – медленно-медленно падает Финрод, и бессильно опускает голову и так же медленно, бесконечно роняет руки Жестокий. И крылья Ночи обняли Берена.

…Холодный промозглый мрак подземелья, едва рассеиваемый светом чадящего светильника. Они все были здесь – и Финрод, и Эльфы, и он сам Берен сын Бараира. Беспомощные, прикованные длинными цепями к стене, в кандалах. Тяжелый воздух давил на грудь. Мир кончался здесь. Не было больше ничего и никого. И все это бред – и Сильмарилл, и отчаянная клятва… И ее – нет, потому что нет Песни. Есть только ожидание смерти. Обреченность без надежды.

Иногда откуда-то, вслед за мерзким скрипом ржавой двери, появлялся Орк и приносил какую-то еду – Берен не помнил, что именно. Помнил только, что Финрод отказывался от доброй половины своей доли. Говорил, Эльфы лучше переносят голод, чем люди. Но Берен уже не понимал, зачем жить…

Временами приходил другой Орк – Берен сначала принял его за оборотня, тот был в шлеме наподобие волчьей оскаленной головы со зловещими карбункулами в глазницах. Он уводил одного из пленников. Назад не возвращался никто. И глухо тогда стонал король Финрод, и кусал губы Берен.

– Эдрахил. Выслушай меня. Мне нужно, чтобы ты рассказал о цели вашего пути.

– Ты ошибся, Жестокий: я не предатель.

– Подумай: я обещаю тебе свободу, если ты…

– Мне – поверить твоим обещаниям?! После того, как ты убил моих братьев?

Гортхауэр невесело усмехнулся:

– Все они живы. Этот закон и я не могу преступить. Ты их увидишь.

– Да – в чертогах Мандоса!

– Тебя я отпустил бы и так – в память о том, что…

Эдрахил горько рассмеялся.

– Послушай, но ведь ты же поверил ему – почему же не хочешь поверить мне?

Эльф умолк, а потом, глядя в глаза Майя, раздельно проговорил:

– Потому, что он – такой же, как мы. А ты – ты оборотень.

Их осталось двое. И Берен знал, что следующий – он. И тогда он, наконец, нарушил молчание:

– Прости меня, король. Из-за меня все это случилось, и кровь твоих воинов на мне. Я был заносчивым мальчишкой. Как капризный ребенок, потребовал от тебя исполнения моего желания. Исполнения клятвы, которую дал не ты. Не кори меня – я и так казню себя все время. Прости меня.

Голос короля после долгого молчания был глухим и каким-то чужим:

– Не терзай себя, друг. Это я виноват. Ведь ты же не знаешь, почему я согласился идти с тобой. Из-за моей самонадеянности мы попали в ловушку. Всех погубил…

А потом снова пришел Орк. Что-то оборвалось внутри у Берена. Пока Орк возился с его ошейником, Берен словно ощутил кожей угольно-раскаленный взгляд короля.

Он не понял, что произошло. Орк и Финрод катались по грязному полу, рыча как звери, и обрывок цепи волочился за королем. Орк истошно орал и бил короля ножом, бил уже конвульсивно – тот захлестнул его шею цепью своих кандалов, и вдруг, словно волк, чувствуя, что теряет силы, вцепился зубами в горло Орка. Тот тонко взвизгнул и, немного подергавшись, затих. Берен, оцепенев, смотрел на перемазанное кровью лицо короля, в его глаза, горящие, как у дикого зверя, и ужас заполнял его сердце – Финрод сам сейчас был похож на Орка. Но это длилось лишь мгновение. Финрод подполз к Берену и упал головой ему на колени. Он дышал тяжело, давясь кровью.

– Ухожу… не хочу, но… я должен… обречен… Я бессмертен… ты… прости… Постарайся… жить…

Бессвязны были его слова, но Берен понял.

Он был слаб. Он мог только одно – почти шепотом петь ту Песнь, что пела в его видении окровавленная Ночь, и он пел, не понимая, откуда идут слова, держа на коленях голову умирающего короля. Так умер король Финрод, благороднейший из королей Нолдор. Умер в вонючей грязной темнице, на скользких холодных плитах, в цепях, словно раб. И не народ его оплакал своего владыку, а безвестный еще смертный, обреченный сдохнуть в гнилой дыре темницы. И плакал он, и пел, уходя в Песнь, чтобы не вернуться.

И тогда другая песнь снизошла во Тьму из Света. И, погружаясь в беспамятство, Берен понял, что – возвращается.

С недавних пор остров Тол-ин-Гаурхот стал мрачной темницей даже для его жуткого хозяина. Людей здесь больше не оставалось – вернувшись последний раз из Аст Ахэ, Гортхауэр под разными предлогами разослал отряды. Теперь здесь были только Орки и волки. Первые старались не попадаться на глаза без необходимости. А с волками Майя издревле водил дружбу, еще с той поры, когда именно эти звери привели к нему Мелькора. Когда Майя уже совсем отчаялся и был готов вернуться в Валинор… Гортхауэр стиснул зубы и глухо застонал. И все-таки Учитель был прав. Нет ему места в Арде – не творец, разрушитель. Один раз его простили. Теперь… Нет. Нельзя же постоянно считать себя виноватым, нельзя… Люди хоть убить себя могут… Нет, хватит. Пусть будет что будет. Да, был неправ, сказав правду. Но просить прощения – нет. Просто нет смысла. Он простит, но легче-то разве будет? Так пусть все идет само собой. Майя Гортхауэр больше не существует. Есть Жестокий, ненавистный всем. И себе тоже. Что же, остается одно – выполнять свой долг и получить свое воздаяние ото всех… Теперь – настоящее одиночество. "Что же мы делаем с тобой, Учитель? Почему всегда между нами разлад? Почему я всегда делаю что-то не так…" Да нет, не все. Долг воина выполнял, и воистину, не было военачальника лучше его. "И это все… Я способен лишь на дела крови и разрушения… Пусть. Даже если прикажет – я не стану другим. Я это я, и меняться не стану даже в угоду ему. О, что же я делаю, я уговариваю себя… Знал бы кто – на брюхе приползти хотел бы, умолять о прощении… Но ведь я не буду каяться. Нет. Пусть это гордыня, да только все остальное уже перегорело…"

Он вздрогнул от внезапного шума и инстинктивно схватился за меч. Но это был волк Драуглуин со страшной рваной раной на горле. Желтые, налитые кровью глаза встретились с глазами Майя, и тот прочел предсмертные мысли волка. Красивая девушка на мосту… Огромный волкодав в золотом ошейнике… Так. Он узнал – это дочь Тингола. Майя осторожно погладил по голове волка. Пусть уснет – так легче умирать.

Мысли быстро проносились в его голове, пока он почти бегом шел к выходу. Пустые коридоры полнились эхом его шагов. Казалось, он здесь совсем один. Мысли были четкими и холодными, как и его спокойный гнев. Он был Жестоким, но жестокость его была тоже холодной и спокойной.

"Дочь Тингола. Если верны сведения, она пришла сюда за этим человеком, что сопровождал Финрода. Ну вот и случай. Если она будет у меня, они мне все расскажут. Странно. Раньше я взглядом мог заставить любого говорить… Неужели я стал столь слабым? Или жестокость моя выжгла все? Довольно! Нет! Пусть все трое предстанут перед Учителем. Она слишком ценная добыча. Если он сам возвратит дочь Тинголу, и с почетом, то Нолдор придется распроститься с надеждами на общий союз Эльфов. Да. Пусть судит всех троих он. Довольно с них. Но пес сдохнет…"

Солнечный свет почти ослепил его, и он инстинктивно закрыл глаза ладонью. А затем он увидел Лютиэнь. "И как мне с ней заговорить? Лучше бы кто другой… кто, здесь только Орки и волки…" Еще несколько шагов… Глаза в глаза. "Этого не может быть… Бред. Не-смотри-ей-в-глаза. Ты Жестокий. Не-смей-отпускать-себя-не-смей…"

…Гэлеон и Иэрне стояли рядом с ним – в последний раз. Никто ничего не говорил – что объяснять? Гортхауэр бессмертен. Они – нет. Они останутся в прошлом, а он будет жить… Нелепы были его слова в этот миг:

– Только помни – твоя сила в быстроте и ловкости. Утоми противника, тогда – бей. ("Что я говорю, Майяр не ведают усталости…")

– Я помню твои уроки. Знаешь, когда ты вернешься, мы устроим великий праздник, и я буду танцевать в твою честь. Как тогда, в день рождения, помнишь? Мы ведь победим. Обязательно. Мы прогоним их с этой земли. Правда?

Он молча кивнул. Глаза Иэрне – смесь обреченности и надежды.

…Глаза Лютиэнь – обреченность и надежда… Или она все же вернулась? Зачем? Может, чтобы судить его? Но она – помнит ли, кто она есть? Он медленно поднял руку, чтобы коснуться ее. Может, это призрак…

– Иэрне… – беззвучно, боясь спугнуть наваждение.

Страшный удар в грудь опрокинул его на спину. Горячая слюна капала ему на лицо. Он не сразу почувствовал боль, да и, пожалуй, боль не была столь жестокой, как явь. Наваждение растаяло, и остались лишь растерянность и почти детское горе. Клыки медленно рвали плечо и грудь у самой шеи. И, может быть, увидев эти странные, совсем не жестокие глаза, Лютиэнь приказала Хуану оставить Майя.

– Ты, прислужник Врага, слушай! Если не признаешь ты моей власти над этой крепостью, Хуан разорвет тебя, и обнаженной душе твоей будет суждено вечно корчиться под взглядом твоего хозяина, полным презрения!

Пес зарычал.

– Я сдаюсь… – еле слышно ответил Майя. И тогда заклятье его над островом пало, и рухнула Башня Оборотней. Лютиэнь побежала по мосту. С трудом приподнявшись на локте, Майя посмотрел ей вслед. Сейчас она невероятно походила на Иэрне…

Им овладело странное ощущение – все равно, потому что все кончено. Осталось исполнить только одно. Он крикнул, подзывая коня. Это совсем лишило его сил. С трудом он взобрался в седло и припал к жесткой холке. Оторванной от плаща полосой кое-как замотал рану – надолго не хватит, надо спешить. Мелькор должен все знать. Как его самонадеянный слуга потерял крепость… Что же, он достоин презрения Пусть. Пока есть силы предупредить. И увидеть его, в последний раз… "Они могут сделать со мной все, что угодно, но не смогут придумать большей муки, чем эта, мною же причиненная. Все равно. Все равно…"

"Нельзя было с ним так. Да, он причинил мне боль. А я? И разве он сказал неправду? Он ведь был прав… И опять, наверное, терзает себя сейчас". Дрожь прошла по телу от жестокого воспоминания. Какая необъятная боль переполняла тогда его глаза… Он поднял голову и вздрогнул – те же глаза. Гортхауэр. Стоит, привалившись к стене. Зачем он здесь, что произошло?

Майя шагнул вперед, тяжело рухнул на колени. Чуть не упал и быстро оперся рукой о пол. Безнадежный потерянный взгляд, умоляющий – может, не будет Властелин добивать насмешкой своего и без того полумертвого слугу…

…Он говорил, словно каялся, уже не слыша себя. Его голос, временами осознаваемый им самим, казался чужим, идущим извне. Он говорил уже по инерции. Кровь пропитала повязку, и ползет по шее, по груди, пятная полированный пол. Он стоял на коленях, опираясь одной рукой на пол, а другой зажимая рану; он уже не видел ничего. Только на миг показалось ему, что весь мир вокруг стал глазами Мелькора, и он упал в их ледяное сияние.

Последнее, что успел внятно произнести:

– Прости… я умираю… я отвечу за все…

Мелькор впервые испугался. Только сейчас он до конца осознал, как дорог ему Гортхауэр. Тот, кто всегда был его Учеником. Белое, неестественно белое лицо… Снова вспыхнуло то жуткое видение, которое он гнал от себя – это же лицо, искаженное мукой, и черно-кровавые провалы вместо глаз.

– Нет! Да нет же, нет!!

"Он бессмертен. Он не человек, он вернется в Валинор… И его – как их… Нет, много хуже, он не сумеет уйти… И вечная пытка – без конца, и невозможно уйти… А я буду тому виной… И буду здесь, невредим… Ты прав, чужой кровью плачу я за свои грехи, твоей кровью, драгоценной твоей кровью…" Ужас охватил его. Он вскрикнул, обнимая ученика, словно пытаясь укрыть его от ненависти Валар. "Не уходи, не покидай меня, ученик мой, единственный… Не уходи…" Рванул ворот – сколько же крови!.. Гортхауэр, безвольный и бесчувственный, висел на его руках, заливая его своей кровью. "Кровь его – на руках моих", – с тупым постоянством эта мысль сверлила его мозг. "Не отдам! Нет! Лучше – меня, делайте, что хотите, во всем моя вина, не его! Не умирай! Не надо! Прости меня, не покидай меня, не умирай!" Он не чувствовал, как одна за другой от неимоверного напряжения, от усилия удержать уходящую душу и жизнь Ученика, открываются засохшие было раны, и его кровь течет по лицу, по груди, смешиваясь с кровью Гортхауэра. Он изнемогал в неравной борьбе, словно пытался отнять у кого-то бесчувственное тело Майя. Или Человека? Глаза закрыты, черноволосая голова запрокинута, только влажно поблескивает белая полоска зубов… "Дышит… Все же дышит, жив… Жив… Мой Гортхауэр, мой Ученик, ты жив…" Вала почувствовал, что сейчас упадет.

Они оба лежали рядом, равно беспомощные и слабые – Учитель и Ученик. И, с трудом разлепив тяжелые веки, Гортхауэр в первый и последний раз увидел глаза Мелькора, полные нежности, теплоты и страха. После была лишь суровость. Но и этого хватило, чтобы отдать ему душу навсегда…

Вала с трудом поднялся. Гортхауэр следил за ним – одними глазами, не было сил даже повернуть голову. Двое стражей, явившиеся на зов Мелькора, в ужасе смотрели на него, перемазанного кровью.

– Учитель! – крикнул, наконец, один.

– Не моя, – хрипло ответил Вала. – Что может быть со мной… Скажи лекарям – пусть приготовят ложе… нет, не надо. Пусть придут в мою комнату.

Он с трудом поднял с пола раненого и медленно, сильно хромая, понес его прочь из зала. Только лужа застывающей крови осталась на полу, перед троном…

Чем ближе была цель, тем тяжелее было идти, тем мрачнее становилось все вокруг. Всюду виднелись следы древнего страшного пожара, что некогда прокатился огненным валом по плато Ард Гален – гигантские стволы росших здесь когда-то неведомых деревьев, оплавленные валуны. Сами близившиеся горы казались навеки вычерненными до синеватого блеска огненными языками. Это было страшно сознавать и сейчас – а какова же была огненная буря тогда? Даже эльфийские предания меркли перед действительностью. Все тяжелее на душе, все холоднее в груди, все непокорнее скользкая змея страха… Мало кто попадался им на пути и никто, по счастью, ничего не заподозрил, и Берен тысячи раз восхвалял магическую силу Лютиэнь, и тысячи раз проклял и себя, и свою клятву, завлекшую ее сюда, в логово смерти и ужаса. "Чем я лучше этих бешеных сынов Феанора? Разве не одно и то же влечет нас? Разве не к беде приведет это меня?.." Он отбрасывал такие мысли. Нельзя. Сейчас – нельзя. Только вперед – куда бы это ни привело. Иного пути нет.

Черные горы встали прямо перед ним. Страшные клыкастые пики, укрытые темно-серыми тучами. Было пасмурно, промозгло-сыро, и все вокруг окутывал туман, и он был недобрым – словно паутина черного колдовства источалась из бездонной пасти твердыни зла, где, как паук, засел Враг Мира. И они, безумцы, шли прямо в пасть, прямо в лапы этого чудовища.

Ледяные реки с ядовитой дымящейся водой спадали по обе стороны черного ущелья, словно прорубленного мечом, и, сливаясь, серой змеей уходили в туман, куда-то к северу. Широкий мост вел через пенящийся поток. А там, за ним, в естественных неприступных гладких стенах, лежал путь. Куда? Они вошли. Это были Врата Ангбанда – проход в ущелье, перекрытый сверху высокой аркой с надвратной башней, похожей на черного красноглазого стервятника, что вечно на страже. Берен в последний раз оглянулся на мрачные хвойные деревья, покрытые пеленой тумана. Ощущение неминуемого конца сжало ему горло, словно сам воздух был здесь ядовит…

Единственным стражем, преградившим им путь был Кархарот, Алчущая Пасть, чьи глаза, казалось, проникали сквозь их обманные магические одеяния, и голос его был полон угрозы и подозрения.

– Неужто Валар вернули тебе жизнь, Драуглуин? Ходили слухи, что прикончил тебя валинорский пес!

Зубы его блеснули в жутком насмешливом оскале. Берен, в облике Драуглуина, сжался, готовясь к последнему бою. Но Кархарот молча опустил голову на лапы и вяло прикрыл глаза.

– Скорее, – шепнула Лютиэнь. – Я усыпила его. Скорее!

Они вступили во Врата. Словно зеркало, лежал перед ними путь. Словно черное гладкое стекло, и в нем отражались мрачные стены ущелья с черными зевами неведомых подземелий, со змеящимися кверху дорогами, теряющимися в тучах, наколотых на пики. Но главное было впереди – гигантская арка Ангбанда, замка-скалы, окутанного мраком и колдовством. Он как-будто ждал их, злорадно усмехаясь. Мрачное величие подавляло, сгибало душу, лишало воли. Воистину – здесь было сердце Зла, средоточие страха и мрака, это ощущалось физически. Отсюда струилось, источалось Зло, его щупальца тянулись отсюда жадными ртами-присосками, желая высосать кровь и свет мира. Тяжелое ощущение цепкого жесткого взгляда, что становилось все сильнее по мере их приближения к горам Тангородрим, стало невыносимым. Но теперь это ощущение стало словно петлей, захлестнувшей их. Оно тянуло, оно не отпускало. Пути назад не было. А путь вперед был свободен. Ни одного Орка, к своему удивлению, они не встретили. Впрочем, здесь было бы страшно и Орку – здесь обитали существа куда более жуткие. Неподвижные воины стояли у распахнутых дверей. В черненых кольчугах, в черных плащах. Их лица, охваченные под шлемами кольчужной сеткой, были бесстрастны, на щитах – странные уродливые знаки, начертанные белым пламенем. И похолодело от ужаса сердце Берена, когда он понял, кто это. Живые мертвецы, которым чародейство Врага дало видимость жизни… Они смотрели мимо пришельцев. И все сильнее было чувство чужого взгляда – казалось, он вел их по бесконечным коридорам, полным тоски и ужаса, и они шли за ним, не в силах противиться, среди тьмы и настороженной пустоты, и откуда-то все тянулась тоскливая песня, выматывающая душу так, что хотелось разорвать грудь и вопящим кровавым комком души вырваться отсюда – наверх, наверх, наверх… Полуплач – полупесня – полустон… Кто? Рабы? Обреченные? Что в этой песне, в этом лишающем воли плаче? Что за тризна там – в бездне?

Все ближе… Они шли все быстрее и быстрее – мимо непонятных символов на стенах, мимо странных и потому страшных изваяний, изображений и предметов. Иногда сквозь раскрытые двери залов они видели какие-то тени и образы, каких-то людей в черном, явно творящих злые обряды… И все сильнее взгляд, все тоскливее песня – колдовской зов их тянет, как на веревке… Высокий проем двери. Вот оно. Паук там. Он ждет. Уже не уйти. Они вступили в тронный зал.

Стройные колонны из обсидиана уходили под высокие своды. Огромные каменные змеи обвивали колонны, и столь искусна была работа по камню, что казались они живыми. Это ощущение усиливал странный темный огонь, бившийся в их глазах. И в светильниках черного железа, подобных чашам, мерцало холодное голубовато-белое пламя – как печальные упавшие звезды. Черные щиты висели по стенам зала, и бледные мечи со странными рукоятями были скрещены под ними.

Сумрачная красота зала испугала Берена и Лютиэнь, но много страшнее был им тот, кто в одиночестве неподвижно сидел на черном троне, неотрывно глядя на вошедших. Тот же взгляд, спокойный и пристальный, проникающий в скрытые мысли.

Властелин Мрака, Зла и Лжи, чудовище с глазами, пылающими адским пламенем, демон, закованный в несокрушимую, тверже адаманта, броню; чье слово несет войну, чья рука сеет смерть, чья сила – ненависть, чья власть – ужас… Говорят, когда он идет, земля содрогается под его ногами. Говорят, всякий, чья воля не тверже стали, утратит рассудок, взглянув ему в лицо…

Они знали это. Они были готовы к этому. Но все, чему их учили, рассыпалось как песочный замок, и золотое шитье сказаний об отважных героях, превозмогших страх, принявших бой с Врагом, расползалось под пальцами истлевшей тканью. И не выдержал разум чудовищного несоответствия между тем, что знали и тем, что видели теперь. И затравленным зверем металась мысль, и единственным спасением от безумия было: все это ложь, наваждение, это не может быть правдой!

Не замечая этого, они дрожали, как испуганные дети, заплутавшие в ночном лесу.

Сидевший на троне чуть подался вперед, вглядываясь в вошедших; изуродованные руки впились в подлокотники трона, живым огнем боли и памяти горят Сильмариллы в высоком венце.

Он ясно видел, кто перед ним. Видел и кольцо Бараира на руке Берена Кольцо Ученика, кольцо Мастера Гэлеона. Суть вещей была открыта ему: "Маленькая Лютиэнь, думаешь ли ты, что твоей магии довольно, чтобы закрыть мне глаза?"

Он чуть заметно печально улыбнулся, и Лютиэнь вздрогнула. "Воистину, кто знает мысли Моргота и постиг мрачную бездну замыслов его? Что за чудовищное злодеяние задумал он? Какая зловещая усмешка…"

Любовь сильнее страха смерти: Лютиэнь сжала маленькие кулачки и смело взглянула в лицо Врагу. С той же улыбкой тот сделал почти неуловимый жест рукой, и одеяние, делавшее дочь Тингола похожей на огромную летучую мышь, соскользнуло с ее плеч – легко, как от ветра падает снег с ветвей юного деревца. Теперь она стояла перед троном в узком серебристом платье, и темные волосы шелковым водопадом ниспадали на ее плечи. Мягкий мерцающий свет скрадывал запыленный обтрепанный подол платья, трогательно-неумело поставленные заплатки: она стояла словно отлитая из серебра маленькая статуэтка. Живым было только лицо – почти детское, беззащитно-вдохновенное.

"Успокойся, я не причиню тебе зла… Если бы ты могла в это поверить, бедное дитя… Зачем же ты здесь? Нет, я вижу…"

– Я – Лютиэнь, о Властелин Мрака. Я пришла, чтобы танцевать перед тобой и спеть тебе, как поют менестрели Средиземья.

Черный Властелин молча кивнул.

И Лютиэнь начала танец – медленный колдовской танец, рождающий музыку, подобную звону ручья или шелесту травы.

Танец Луны, которого не помнил теперь никто. "Кольцо Гэлеона, танец Иэрне… Словно эхо иных судеб связало этих двоих… Странна судьба жестока память… И некуда бежать от нее…"

Еще несколько мгновений смотрел он на Лютиэнь, потом прикрыл глаза. "Ведь я знаю, зачем вы здесь. Цена крови – свадебный дар, выкуп королю Тинголу. Плата за муки и смерть тех, кто любил друг друга, как любите вы. Бедные дети. Проклятый камень, за который сыновья Феанора готовы перегрызть горло… А на твоей руке, Берен – перстень казненного. И эта девочка – такая юная, такая красивая. Мои враги… Вы – мои враги, но разве я – враг вам? И что же мне делать с вами? Если бы я мог отдать вам камень… если бы мог объяснить… Но разве вы поверите мне, Врагу, Владыке Лжи? Что же делать, что?"

А едва уловимая мелодия звучала все яснее, и теперь в нее вплетался голос Лютиэнь, и Властелин Тьмы до боли стиснул руки – узнав.

Сознавала ли она сама, что поет? Ее глаза, казалось, не видят ничего, как глаза безумных пророков, что бродят среди Людей. Этой песни она не могла ни слышать, ни знать – и все же слышала: в шорохе крыльев птицы, в неслышных мелодиях звезд, в шелесте ветра, в шепоте осеннего дождя. И слова были иными – но это была та же песня, которую он узнал бы из тысяч. Человек поет так, лишь когда он один, и нет дела до того, что подумают о его песне другие. И девушке казалось – она одна, и вставали вокруг тысячелетние деревья, и низко-низко висели прозрачные капли звезд, отражавшиеся в глубоких темных водах колдовского озера мерцающими водяными лилиями – как в тот, первый день, когда словно от долгого сна пробудилось ее сердце, и было радостно и больно, потому что знала – недолог век их любви…

И замер Берен – словно завороженный, слушал он голос возлюбленной, песню, что струилась перед глазами как светлый печальный сон. И безмолвным изваянием застыл на троне своем Властелин Тьмы.

Он готов был взмолиться: не надо больше!.. Что ты делаешь, девочка… И – молчал.

…Родниковая вода у губ, резная деревянная чаша, хранящая тепло маленьких ладоней, бездонные печальные глаза, в которых он тогда не смог не посмел читать…

"- Выпей воды, ты устал, Учитель…

– Тысячи лет без сна…

– Знаю, ведь я всегда рядом…"

Спать… Уснуть… Он впервые почувствовал, что бесконечно устал. Железная корона гнула его голову к земле – так, словно вся тяжесть мира, все его заботы, страсти и тревоги были возложены на его чело.

"Больно глазам, да? Опусти веки… вот так… Если бы ты мог уснуть…"

Видение было настолько отчетливым, что он ощутил прикосновение легкой прохладной руки:

"Вся тяжесть мира – на эти плечи… постарайся уснуть, Учитель… краткие мгновения покоя на бесконечном пути… Я возьму твою боль, спи… спи…"

Черный Вала и сам не заметил, как соскользнул в сон, и милосердная Тьма – без мыслей, без сновидений – прохладным покровом одела его измученный мозг…

…Очнулся от того, что чья-то ледяная рука коснулась его лица. Он открыл глаза и вместе со зрением к нему вернулась боль. Правую скулу жгло так, словно к ней приложили раскаленное железо. И он вспомнил.

Уже в полусне он встал с трона и сделал шаг вперед, но оступился и упал. Подняться не было сил. Не было сил даже открыть глаза. И, гася боль, забытье снизошло на него.

Черная корона со звоном скатилась с его головы.

И, шагнув к замершему у колонны Берену, Лютиэнь легко коснулась его плеча, пробудив от полусна-полугрезы. Достав из ножен клинок Ангрист, Человек разжал железные когти, державшие в короне один из Сильмариллов. И камень, ныне ставший поистине камнем Света, не обжег руку Смертного. Тогда подумал Берен, что сможет он унести из Ангбанда все три камня Феанора, наследие рода Финве; но, как видно, судьба оставшихся Сильмариллов была иной, и Берену не удалось осуществить задуманное. Со звоном сломался клинок – черное железо оказалось тверже – и острый обломок впился в лицо Валы. Тот застонал во сне, и, страшась его пробуждения, Берен и Лютиэнь бросились прочь…

Минутой позже в зал вошел Гортхауэр.

…Он лежал в какой-то мучительно-неудобной беспомощной позе, и безумная мысль обожгла Майя: мертв?!. Гортхауэр рванулся к Мелькору, упал на колени, приподнял его.

"Учитель, что с тобой… что с тобой?!"

Мертвенно-бледное лицо залито кровью.

Дрожащими руками Майя извлек из раны обломок клинка.

"Кто посмел?.. что это, что же это…"

Медленно расплывается багровое пятно на черных одеждах.

"Такая маленькая рана… просто не может быть столько крови… Что с тобой сделали?!"

Гортхауэр разорвал одежду на груди Учителя – и замер от ужаса.

…И раны тела его не заживали – таково было проклятие Эру и Манве. И раны души его не заживали – таково было проклятие его самого…

Он не сразу понял, что не теперь были нанесены эти раны. Он стискивал зубы, пытаясь подавить бьющую его дрожь. "Что с тобой сделали, за что, будьте прокляты…"

Никогда не говорил – никому. Забыли и те, кто знал. Ни стона, ни жалобы. "Воистину, всесилен ты, Крылатая Тьма. Вся боль Арды…"

…И раны тела его не заживали – таково было проклятие Эру и Манве…

Перед глазами – огненная пелена. Майя опустил веки. Он медленно вел рукой над раной, не касаясь ее, но ладонь жгло так, словно положил руку на раскаленные угли.

"Ничего, это ничего… сейчас все пройдет…"

Открыл глаза.

Сумел только – остановить кровь.

…И раны тела его не заживали…

И Гортхауэр впервые испугался. Только теперь он до конца понял, как дорог ему Мелькор. Учитель. Единственный, кто понял и принял его. Разумом Гортхауэр знал: Мелькор – Вала, бессмертный Айну; но то, что знал, мучительно не соответствовало тому, что видел; и разрывалось от боли сердце Ученика. "Не умирай, не покидай меня, Учитель… не уходи, беспомощно шептал Гортхауэр. Он одной рукой обнял Мелькора, словно хотел защитить от чего-то, закрыть собой, и все пытался стереть кровь, заливающую изуродованное шрамами лицо. – Не уходи… Кровь твоя – на моих руках… Почему я не был с тобой, почему…"

Мелькор открыл глаза. Резко приподнялся, с трудом сдержав стон. Чтобы встать, пришлось опереться на плечо Черного Майя.

– Учитель… – голос не повиновался Гортхауэру.

– Благодарю, Ученик. Не вини себя: большего не мог сделать никто.

И от этого тихого печального голоса что-то оборвалось в душе Майя. Боль боролась в нем с гневом – и гнев победил:

– Они не уйдут отсюда! – его слова прозвучали сдавленным рычанием.

"Проклят, кто смел причинить тебе боль!.."

– Ты не пойдешь за ними, Гортхауэр, – голос Валы стал жестким и властным. – И никто не тронет их. Это приказ. Пусть уходят.

И с затаенной горечью добавил:

– Они ведь Люди…

Майя попытался подняться, но Мелькор стиснул его плечо, и Ученик низко склонил голову, не решаясь взглянуть на Учителя. И вдруг всхлипнул по-детски беспомощно.

Проводя взглядом Майя, Мелькор тяжело поднялся по ступеням трона. Сел, ссутулившись, опустив голову.

"Перстень Мастера Гэлеона на его руке… Гортхауэр не смог этого простить… Но ведь он не знает, он не виноват!.. Проклятый камень… Если бы я мог… если бы я только мог, я бы отдал им его, но ведь это смерть… Я вынесу проклятие, но они… Они гибель унесли с собой. Ведь я не хотел… Я ведь не хотел! Пусть бы они все ушли, мне больше ничего не надо. Куда угодно: на юг, на запад – в Валинор, но не здесь, только не здесь, где жили Эльфы Тьмы… Кому молиться – нет для меня богов… И эта песня… и эта кровь на руках – не смыть… Или я – воистину зло, и только горе от меня… Кто ответит, кто будет мне судьей… Может, я смог бы что-то изменить, но эта песня… откуда, откуда?.."

Двери распахнулись. Гортхауэр.

"Вернулся… зачем, не надо…"

Майя показалось – что-то надломилось в душе Учителя. Перед ним был сейчас не гордый мудрый властелин, а совершенно измученный, растерянный человек. И на бледном лице боль, которую он в эту минуту был не в силах скрыть, мешалась с горькой обидой, такой огромной, какой она кажется только ребенку. Майя понимал, что ему нельзя сейчас быть здесь – и не мог сделать ни шагу, хоть на миг оставить Учителя. И впервые с ужасом ощутил жалость. Жалость к тому, кого даже в мыслях кощунством было жалеть. Разве можно представить, что его можно унизить так? Но Гортхауэр ничего не мог поделать с собой. "Пусть выгонит, пусть что угодно делает – я не могу видеть его таким. Сердце противится разуму. Учитель, я глуп, я знаю. Всегда я ошибаюсь. Но ты слишком дорог мне, и я не могу иначе…"

Он осторожно подошел к престолу и встал на нижней ступеньке трона, глядя прямо в растерянные молящие глаза. И сказал он тогда только одно слово, которого потом больше не произносил даже мысленно, потому что хотя оно и было истинным по сути, другое слово было выше – ибо оно было истинным по духу. Но сейчас нужно было именно то, что он сказал. И тот, кто сидел на троне, внезапно согнулся, закрывая лицо руками; плечи его вздрагивали, и глухо вырывались из горла рыдания.

"Так надо. Тебе станет легче, Учитель, а потом делай со мной, что хочешь. Карай, гони – только бы этот осколок из сердца ушел".

Он поднялся еще ступенью выше. Изуродованная рука ощупью нашла его руку и судорожно стиснула ее, словно Мелькор боялся, что Гортхауэр уйдет.

Теперь он стоял прямо у трона, и Учитель, сидящий в каменном кресле, был ниже его. Он не осознавал, что сделает сейчас, но сердце говорило: "Именно так. Ты прав". Он поднял Учителя за плечи, и тот не сопротивлялся. Майя прижал его к себе, с болью осознавая, как беззащитен сейчас тот, кого он привык видеть почти всесильным.

"Я защищу тебя от всего. Я укрою тебя, и никто не увидит твоей слабости. А я буду молчать. Люди говорят: слезы смывают боль и горе. Ты ведь тоже человек, хотя и прячешь это сам от себя. И сильнейшим иногда бывает очень горько. Это ничего, ты плачь, я возьму твою боль…"

Он плакал впервые в жизни, неумело и трудно, прижав лицо к плечу Гортхауэра, стыдясь этой слабости, и со слезами смешивалась кровь из незаживающих ран.

Потом они долго сидели напротив друг друга, и Гортхауэр бережно держал в ладонях руки Учителя. Наконец, Мелькор тихо встал и, остановившись за спиной Майя, чтобы тот не видел его, сказал негромко:

– Благодарю тебя, Ученик. За все. Только… не говори мне больше так… как сказал тогда. Прости.

Гортхауэр молча кивнул.

Берен сидел, вернее полулежал, прислонившись к стволу большого дуба. Он чувствовал себя страшно утомленным, и в то же время – почти счастливым. Все что было до того, казалось невероятным кошмарным сном, в котором почему-то была и Лютиэнь. Но здесь-то был не сон, и Лютиэнь была рядом настоящая, та, которую он знал и любил. Та, что сопровождала его на пути в Ангбанд, невольно пугала его своей способностью принимать нечеловеческое обличье, своей страшной властью над другими – даже над самим Врагом. И еще – где-то внутри была потаенная злость на самого себя – ведь сам-то ничего бы не смог. Сейчас же ему было просто до боли жаль ее. Все, что он ни делал, приносило лишь горе другим. Сначала – Финрод. Почему он не отказал Берену в его безумной просьбе? Только эти слова: "Ты же не знаешь, почему я согласился…" Прав, видно был Тингол. Что сделал сын Бараира? – погубил друга, измучил Лютиэнь… "Ведь я гублю ее, – внезапно подумал Берен. Принцесса, прекрасная бессмертная дева, достойная быть королевой всех Элдар, продана отцом за проклятый камень… А я – покупаю ее, как рабыню, да еще не гнушаюсь ее помощью… Такого позора не упомнят мои предки. Бедная, как ты исхудала… И одежды твои изорваны, и ноги твои изранены, и руки твои загрубели. Что я сделал с тобой? Все верно – я осмелился коснуться слишком драгоценного сокровища, которого не достоин. Вот и расплата".

Он посмотрел на обрубок своей руки, замотанный клочьями ее платья. Лютиэнь спала, свернувшись комочком, прямо на земле, и голова ее лежала на коленях Берена. Здесь, в глухих лесах Дориата, едва добравшись до безопасного места, они рухнули без сил оба: он – от раны, она – от усталости. И все-таки она нашла силы остановить кровь и унять боль. Берен как мог осторожно погладил ее по длинным мерцающим волосам; это было так несовместимо – ее волосы и его потрескавшаяся грубая рука с обломанными грязными ногтями… "И все-таки камень не дался мне. Неужели он действительно проклят, и все, что случилось со мной – месть его? Тогда хорошо, что он пропал… Но мне придется расстаться с Лютиэнь. Может, так и надо… Ведь я люблю ее. Слишком люблю ее, чтобы позволить ей страдать из-за меня…"

Лютиэнь вздрогнула и раскрыла свои чудесные глаза.

– Берен?

– Я здесь, мой соловей.

– Берен, я есть хочу.

Это прозвучало настолько по-детски жалобно, что Берен не выдержал и расхохотался. Право, что ж еще делать – он, огрызок человека, недожеванный волколаком, не мог даже накормить эту девочку, этого измученного ребенка, который сейчас был куда сильнее его. А вот он-то и был слабым ребенком. Глупым, горячим, самонадеянным ребенком.

– Что ты, Берен? – она села на колени рядом с ним. Берен внезапно посерьезнел.

– Лютиэнь, мне надо очень многое сказать тебе. Выслушай меня.

Он взял ее руки – обе они уместились в его ладони.

– Постарайся понять меня. Нам надо расстаться.

– Зачем? Если ты болен и устал – я вылечу, выхожу тебя, и мы снова отправимся в путь. Я не боюсь, не сомневайся! Мы что-нибудь придумаем…

– Нет! Ты не поняла. Совсем расстаться.

– Что… – выдохнула она. – Ты – боишься? Или… разлюбил… Гонишь меня?

– Нет, нет, нет! Выслушай же сначала! Поверь – я люблю тебя, люблю больше жизни. Но кто я? Что я дам тебе? Что я дал тебе, кроме горя? Безродный бродяга, темный смертный… Ты – дочь короля. Даже если я стану твоим мужем – как будут смотреть на тебя? С насмешливой жалостью? Жена пустого места. Жалкая участь. Ты – бессмертна. А мне в лучшем случае осталось еще лет тридцать. И на твоих глазах буду я дряхлеть, впадать в слабоумие, становясь гнилозубым согбенным стариком. Я стану мерзок тебе, Лютиэнь. Я и сейчас слабый калека. Я прикоснулся к проклятому камню, Лютиэнь. Когда я держал его, мне казалось – кровь в горсти…

– Берен, что ты? Как ты смеешь? Я никогда не брошу тебя, даже там, в чертогах Мандоса я не покину тебя! Проклятый камень… Ты раньше был совсем другим, ты был похож на… на водопад под солнцем…

– А теперь я замерзшее озеро.

– Да… Но я растоплю твой лед, Берен! Это все вражье чародейство. Ты ранен колдовством. Я исцелю твое сердце! Мы останемся здесь. Мне ничего не нужно. Только ты. Что бы ни было – только ты. И да будут мне свидетелями небо и земля, и все твари живые – ныне отрекаюсь я от своего бессмертия! Я клянусь быть с тобой до конца. Нашего конца.

– Нет, Лютиэнь. Может, честь и позволяет Эльфам не считаться с волей родителей, но Люди так не привыкли. Тингол – твой отец. Я уважаю его. Я не могу его оскорбить. Да и скитаться, словно беглые преступники, словно звери… Нет. У меня есть гордость, Лютиэнь.

– Что же… Пусть так. Хорошо хоть, что мы дома. Здесь – Дориат. Сюда злу не проникнуть…

– Оно уже проникло сюда, Лютиэнь. Зло – это я. Из-за меня Тингол возжелал Сильмарилла. Вы жили и жили бы себе за колдовской стеной в своем мире. А теперь я навлек на вас гнев Врага и Жестокого.

– Нет, нет! Это все его страшные глаза, его омерзительное, уродливое лицо, это все его черные заклятия…

– Нет, Лютиэнь. Он не уродлив. Он устрашающе красив, но это чужая красота, опасная для нас – ибо нам не понять ее. И его. А ему – нас. Никогда. Белое и Черное рвутся по живому, и от того все зло, бессмысленно-раздумчиво промолвил он, сам не понимая своих слов.

– Берен… что с тобой? – в ужасе прошептала Лютиэнь.

– А? – очнулся он. И вдруг закричал:

– Да не верь, не верь мне, я же люблю тебя, превыше всего – ты, ты, Тинувиэль! Пусть презирают меня, пусть я умру, пусть ты забудешь меня – я люблю тебя. Ты уйдешь в блистательный Валинор, там королевой королев станешь, забудешь меня, я – уйду во Тьму, но я люблю тебя…

…Эльфы – стражи границы Дориата – набрели на них через два дня. И, словно лавина, прокатилась по всему Дориату весть о возвращении, и неправдоподобные слухи об их деяниях, что приходили из внешнего мира, стали явью.

Они – в лохмотьях – стояли среди толпы царедворцев, как возвратившиеся из изгнания короли, и придворные Тингола с благоговейным почтением смотрели на них. А Берен ныне смотрел на Тингола с жалостью. "Ты дитя, король. Тысячелетнее дитя. Ты сидишь в садике под присмотром нянюшек и требуешь дорогих игрушек… И не знаешь, что за дверьми теплого дома мрак и холод. А играешь-то ты живыми существами, король… Двух королей видел я. Один умер за меня, другой послал меня на смерть. Отец той, что я люблю…"

– Государь, прими свою дочь. Против твоей воли ушла она – по твоей воле снова здесь. Клянусь честью своей, чистой ушла она и чистой возвращается.

Берен подвел Лютиэнь к отцу и отступил на несколько шагов, готовый уйти совсем.

– Постой! – неверным голосом промолвил король. – Постой… а то, о чем был уговор?

Берен стиснул зубы. "И сейчас он думает об игрушке…"

– Я добыл камушек для тебя, – насмешливо процедил он. Он не понял, вспыхнув гневом, что король просто растерян и не знает, что говорить.

– И… где?

– Он и ныне в моей руке, – зло усмехнулся Берен. Он повернулся и протянул к королю обе руки. Медленно разжал левую руку – пустую. А что было с правой, видели все. Шепот пробежал по толпе. Тингол внезапно выпрямился и голос его зазвучал по-прежнему – громко и внушительно.

– Я принимаю выкуп, Берен, сын Бараира! Отныне Лютиэнь – твоя нареченная. Отныне ты – мой сын. Да будет так…

Голос короля упал и сам он как-то сник. Он понимал – судьба одолела его. "Пусть. Зато Лютиэнь останется со мной. И Берен, кем бы ни был он достойнее любого Эльфийского владыки. Будь что будет… Когда он умрет похороним его по-королевски. А дочь… что ж, утешится когда-нибудь…"

Все понимали мысли короля. Берен тоже.

…Он стонал и вскрикивал во сне, и Лютиэнь чувствовала – что-то творится с ее мужем, что-то мучает его. Однажды, проснувшись вдруг среди ночи, она увидела, что Берен, приподнявшись, напряженно смотрит в раскрытое окно. Он не повернулся к ней, отвечая на ее безмолвный вопрос.

– Судьба приближается.

Она не поняла.

– Прислушайся – как тревожно дышит ночь. Луна в крови, и соловьи хрипят, а не поют. Душно… Гроза надвигается на Дориат…

Он повернулся к жене. Лицо его было каким-то незнакомым, пугающе-вдохновенным, как у сумасшедших пророков, что бродят среди людей. Он медленно провел рукой по ее волосам и вдруг крепко прижал ее к себе, словно прощаясь.

– Я прикоснулся к проклятому камню. Судьба проснулась и идет за мной. Какое-то непонятное мне зло разбудил я. Может, не за мою вину камень жаждет мести, но разбудил ее я. И зло идет за мной в Дориат…

– Это только дурной сон, – попыталась успокоить его Лютиэнь.

– Да, это сон. И скоро я проснусь. Во сне я слышал грозную Песнь, и сейчас ее отзвуки везде… – как в бреду говорил он. – Я должен остановить зло. Моей судьбе соперник лишь я сам…

Они больше не спали той ночью. А утром пришла весть о том, что Кархарот ворвался в Дориат. И Берен сказал:

– Вот оно. И чары Мелиан теперь не удержат моей судьбы. Она сильнее…

…Кто не слышал о Великой Охоте? Кто не знает знаменитой песни Даэрона? Кто не помнит о последнем бое Берена?..

Берен умирал, истекая кровью, на руках у Тингола. Король не хотел терять Смертного, которого уже успел полюбить. Но Берен понимал, что все кончено, и знал почему-то, что и волколак тоже не переживет его. Сильмарил стал злой судьбой для обоих.

И вот – Маблунг вложил Сильмарилл в уцелевшую руку Берена. Странное чувство охватило его. Словно все неукротимое неистовство камня вливалось в него, но это было уже неважно – он умирал и не мог принести зла никому. Сильмарилл был укрощен кровью человека. Теперь в нем не было мести. Теперь он мог отдать его. Он протянул камень Тинголу.

– Возьми его, король. Ты получил свой выкуп, отец. А моя судьба получила свой выкуп – меня.

И когда Тингол взял камень, показалось ему, что кровь в горсти его, и тусклым стеклом плавает в ней Сильмарилл. Берен больше не говорил ничего. И, глядя на камень, подумал Тингол – скорбь и память…

И пел Даэрон о том, как в последний раз посмотрели друг другу в глаза Берен и Лютиэнь, и как упала она на зеленый холм, словно подсеченный косой цветок… И ушел из Дориата Даэрон, и никто больше не видел его.

А Тингол никак не мог поверить в то, что их больше нет. И долго не позволял он похоронить тела своей дочери и зятя, и чары Мелиан хранили их от тления, и казалось – они спят…

У Элдар и Людей разные пути. Даже смерть не соединяет их, и в обители Мандоса разные отведены им чертоги. И Намо, Повелитель Мертвых, Владыка Судеб, не волен в судьбах Людей, хотя судить Элдар ему дано. Он знал все. Он помнил все. Он имел право решать. Никто никогда не смел нарушить его запрет и его волю. И только Лютиэнь одна отважилась уйти из Эльфийских Покоев и без зова предстать перед троном Намо.

– Кто ты? – сурово спросил Владыка Судеб. – Как посмела ты прийти без зова?

И ответила Лютиэнь:

– Владыка Судеб… Я пришла петь перед тобой… Как поют менестрели Средиземья…

Намо вздрогнул. Он знал, кому и когда были сказаны эти слова, и что случилось потом. Но он не успел сделать ничего – Лютиэнь запела.

Она пела, обняв колени Намо, пела, заливаясь слезами, и Намо изумлялся – неужели она еще не умерла, ведь она плачет – тогда откуда она здесь? Почему?

Пела Лютиэнь, и слышал он в песне ее то, чего не было в Музыке Творения, чего не видел Илуватар, – чего не видел никто из них, разве что Мелькор. И летели ввысь, сплетаясь, мелодии Элдар и Людей, и видел, как, соединяясь, Черное и Белое порождают великую Красоту, и понял – эту Песнь он не посмеет нарушить никогда, ибо так должно быть….

– Чего просишь ты, прекрасное дитя?

– Не разлучай меня с тем, кого я люблю, Владыка Судеб, сжалься, ведь я знаю – ты справедлив…

"И та, что была казнена, просила меня о том же. Отблеск Камня на обеих… Но что же вы сделали! И ни осудить, ни простить не могу…"

"Прости их, брат, – услышал он в душе скорбный тихий голос. – Своей болью они заплатили за все… Прости их…"

Намо склонил голову. Он вызвал одного из своих учеников.

– Приведи Берена. Если он еще не ушел…

– Нет, о великий! Он не мог уйти, он обещал ждать меня…

"Я подожду тебя", – из окровавленных уст… Как похоже на – тех…

Они ничего не говорили – просто стояли, обнявшись, и слезы катились по их лицам. Намо молчал. И, наконец, после долгого раздумья, заговорил он:

– Ныне должен изречь я вашу судьбу. Я даю вам выбор. Лютиэнь, ты можешь в Валиноре жить в чести и славе, и брат мой Ирмо исцелит твое сердце. Но Берена ты забудешь. Ему идти путем людей, и я не властен над ним. Или ты станешь смертной, и испытаешь старость и смерть, но уйдешь из Арды вместе с ним…

– Я выбираю второе! – крикнула она, не дав ему договорить, словно испугавшись, что Намо передумает.

– Тогда слушайте – никто из Смертных еще не возвращался в мир из моих чертогов. И если вы вернетесь – нарушатся судьбы Арды. Потому – ни одному из живущих, будь то Эльф или человек, вы не расскажете о том, что узнали здесь. Вы пойдете по земле, не зная голода и жажды, и настанет час, когда вы найдете землю, где вам жить. Судьба сама приведет вас туда. И вы не покинете ее. Отныне, ваша жизнь – друг в друге. Судьба ваша отныне вне судеб Арды, и не вам их менять. Я сказал – так будет.

И стало так – по воле Владыки Судеб. И Сильмарилл, искупленный их болью и кровью, не погиб в море или в огне земли, а светит ныне Памятью в ночном небе. Правда, для всех эта память разная…

 

НАЗАД | INDEX | ВПЕРЕД