НАЗАД | INDEX

***

Сидящий на кухонной плите Саул напоминал большую тряпичную куклу, истерзанную истеричным ребенком.

– Что с тобой приключилось, – спросил Митболл, – если тебе, конечно, охота высказаться.

– Да уж охота, еще как, – ответил Саул. – Одну вещь я все-таки сделал: я ей врезал.

– Дисциплину надо поддерживать.

– Ха! Хотел бы я, чтобы ты это видел. Ах, Митболл, это была классная драка. В конце концов она запустила в меня "Физико-химическим справочником", но промазала, и он вылетел в окно, но когда стекло разбилось, мне показалось, в ней тоже что-то треснуло. Она выскочила из дому в слезах, прямо под дождь. Без плаща, в чем была.

– Вернется.

– Нет.

– Посмотрим, – сказал Митболл и, помолчав, добавил: – Похоже, у вас была битва гигантов. Типа кто сильнее, Сейл Минео или Рикки Нельсон.

– Все дело, – сказал Саул, – в теории коммуникации. Вот что самое смешное.

– Я в теории коммуникации не разбираюсь.

– Как и моя жена. Да и кто разбирается, если честно. В этом-то и весь фокус.

Саул попытался улыбнуться, и Митболл поспешил спросить:

– Может, тебе текилы или еще чего?

– Нет. То есть спасибо, не надо. В этих делах можно погрязнуть по уши, а уж если попался – чувствуешь себя под колпаком, вечно оглядываешься: не прячется ли кто в кустах, не торчит ли за углом. БЛУКА совершенно секретна.

– Чего?

– Бинарный линейный управляемый калибровочный агрегат.

– Из-за него вы и подрались.

– Мириам опять взялась за фантастику. И за "Сайентифик америкэн". Похоже, она съехала на идее, что компьютеры ведут себя как люди. А я ляпнул, что это можно запросто перевернуть и рассматривать поведение человека как программу, заложенную в ай-би-эмовскую машину.

– А почему нет? – сказал Митболл.

– Действительно, почему нет. Это ключевая идея во всяких коммуникационных штуках, не говоря уж о теории информации. И как только я это сказал, она взвилась. Шарик лопнул. И я никак не пойму почему. А уж кому бы, как не мне, знать. Я отказываюсь верить, что правительство транжирит деньги налогоплательщиков на меня, тогда как полно гораздо более важных вещей, на которые их можно было бы растранжирить.

Митболл выпятил губы:

– Может быть, она подумала, что ты сам ведешь себя как дегуманизированный аморальный ученый сухарь?

– Ох ты Господи, – махнул рукой Саул, – дегуманизированный. Куда ж мне дальше гуманизироваться? Я и так весь на нервах. Тут нескольким европейцам где-то в Северной Африке языки повырывали, потому что они говорили не те слова. Только европейцы думали, что это – те слова.

– Языковой барьер, – предположил Митболл.

Саул спрыгнул с плиты.

– Ты что, – сердито сказал он, – хочешь получить приз за самую глупую шутку года? Нет, старик, никакой это не барьер. Если это как-то и называется, то только чем-то типа размытости. Скажи девушке: "Я люблю тебя". С местоимениями никаких проблем, это замкнутая цепь. Только "ты" и "она". Но грязное слово из пяти букв – то самое, чего следует опасаться. Двусмысленность. Избыточность. Иррелевантность, в конце концов. Размытость. Это все шум. Шум глушит твой сигнал и приводит к неполадкам в цепи.

Митболл заерзал.

– Ну, это самое, Саул, – проворчал он, – ты, я не знаю, вроде как слишком много хочешь от людей. В смысле – сам-то ты знаешь. Ты хочешь, наверное, сказать, что большая часть того, что мы говорим, – это твой пресловутый шум.

– Ха! Да половина из того, что ты сейчас сказал, чтобы далеко не ходить.

– Ну, и ты тоже.

– Я знаю, – мрачно усмехнулся Саул, – это-то и самое гадкое.

– Готов поспорить, что именно поэтому специалисты по бракоразводным процессам не сидят без работы. Из-за перебранок.

– Ну, я не так чувствителен. С другой стороны, – нахмурился Саул, ты прав. Ты догадался, что, по-моему, самые "удачные" браки – такие, как наш с Мириам до прошлого вечера, – держатся на чем-то вроде компромисса. Никогда не действовать с максимальной эффективностью, обеспечивать только минимальную рентабельность. Я думаю, что подходящее слово – "совместность".

– Аааррр.

– Вот именно. Ты хочешь сказать, что это тоже шум? Но мы по-разному это воспринимаем, потому что ты – холостяк, а я – женат. То есть был женат. К черту.

– Послушай, – сказал Митболл, из последних сил стараясь быть терпеливым, – вы говорите на разных языках. Для тебя "человек" – нечто такое, что можно рассматривать как компьютер. Может, тебе это помогает в работе или еще как. Но Мириам имеет в виду совершенно…

– К черту.

Митболл замолчал.

– Я бы выпил, – сказал Саул после паузы.

Карты были уже заброшены, и друзья Шандора методично уничтожали запасы текилы. В комнате на кушетке Кринкл тихо ворковал с одной из студенток.

– Нет, – говорил Кринкл, – нет, Дэйву я не судья. И вообще я перед ним преклоняюсь. Хотя бы из-за того несчастья, которое с ним приключилось.

Улыбка девушки увяла.

– Какой ужас, – сказала она, – что за несчастье?

– Ты разве не слышала? – спросил Кринкл. – Когда Дэйв служил в армии – всего-то простым техником, – его послали в Оак Ридж со спецзаданием. Что-то связанное с Манхэттенским проектом. Возился со всей этой гадостью и в один прекрасный день хватанул рентгенов. Так что теперь не снимает свинцовых перчаток.

Девушка сочувственно покачала головой.

– Какой это, наверное, кошмар для пианиста.

Митболл оставил Саула в обществе бутыли текилы и уже собирался отправиться спать в сортир, когда дверь распахнулась и в квартиру ввалились пятеро недавно завербованных моряков, каждый из которых был отвратителен по-своему.

– Вот это хаза! – возвестил толстый, сальный матрос, уже потерявший свой берет. – Тот самый бардак, о котором нам говорил кэп.

Жилистый боцман третьего класса оттолкнул его и ввалился в гостиную.

– Ты прав, Слэб, – сказал он, – но даже для здешнего мелководья тут не так чтобы клево. В Неаполе я видел куда более классных телок.

– Эй, что здесь почем? – просипел сквозь свои аденоиды огромный моряк, сжимавший в руке стеклянную банку с контрабандным бухлом.

– О Боже, – простонал Митболл.

Температура за окном не менялась. В теплице Обад рассеянно ласкала ветки молодой мимозы, прислушиваясь к напеву соков, поднимающихся по стеблю, черновой и неозвученной теме этих хрупких розоватых цветков, предвещающих, согласно примете, урожайный год. Музыка плела сложный узор: в этой фуге упорядоченный орнамент состязался с импровизированным диссонансом вечеринки, временами прорезавшейся пиками и взлетами шумов. Постоянно меняющееся соотношение "сигнал – шум" отбирало у Обад последние калории, и равновесие никак не могло установиться в ее маленькой головке, пока она смотрела на Каллисто, баюкающего птичку. Сейчас, прижимая к себе маленький пушистый комок, Каллисто старался прогнать саму мысль о тепловой смерти. Он искал соответствий. Де Сад, конечно. И Темпл Дрейк, изможденная и отчаявшаяся в маленьком парижском парке в финале "Святилища". Конечное равновесие. "Ночной лес". И танго. Любое танго, но, возможно, прежде всего тот тоскливый, печальный танец в "L'Histoire de Soldat" Стравинского. Его мысли снова обратились к прошлому: чем было для них танго после войны, какой потаенный смысл он потерял среди всех этих величавых танцующих манекенов в cafes-dansan или метрономов, тикающих за шторками сетчаток его партнерш? Даже чистые ветры Швейцарии не могли излечить grippe espagnole: Стравинский переболел ею, все они переболели. А много ли музыкантов уцелело после Пашшендля, после Марны? У Стравинского – только семь: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Литавры. Как если бы маленькая труппа уличных музыкантов старалась передать ту же информацию, что и большой симфонический оркестр. Но и со скрипкой и литаврами Стравинскому удалось привнести в это танго то же изнеможение, ту же безвоздушность, которую он видел в прилизанных юнцах, пытавшихся подражать Вернону Кастлу, и в их возлюбленных, которым вообще было все равно. Ma maitresse. Селеста. Вернувшись в Ниццу после второй мировой, Каллисто нашел на месте того кафе парфюмерный магазин, рассчитанный на американских туристов. Ни булыжник мостовой, ни пансион по соседству не сохранили ее тайных следов; и нет таких духов, которые могли бы сравниться с ее запахом, терпким запахом молодого испанского вина, которое она так любила. Взамен он купил роман Генри Миллера и читал его в поезде по дороге в Париж, так что, приехав, был уже отчасти подготовлен. И увидел, что и Селеста, и все другие, и даже Темпл Дрейк еще далеко не все, что изменилось.

– Обад, – позвал он, – у меня болит голова.

Звуки его голоса отозвались в девушке обрывком мелодии. Ее путь кухня, полотенце, холодная вода, провожающий ее взгляд – сложился в причудливый и сложный канон; и когда она положила ему на лоб компресс, вздох благодарности показался ей сигналом к новому сюжету, к новой серии модуляций.

– Нет, – продолжал твердить Митболл, – нет, боюсь, что нет. Это вовсе не дом терпимости. К моему большому сожалению.

Но Слэб был непреклонен.

– Так ведь кэп сказал, – тупо повторял он.

Моряк выразил готовность обменять свою сивуху на умелую давалку. Митболл в ярости огляделся вокруг, будто ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Анхелиса переживал исторический момент. Винсент сидел, остальные сгрудились вокруг: судя по их движениям, можно было подумать, что идет обычная репетиция – если бы не полное отсутствие инструментов.

– Эй, – позвал Митболл.

Дюк несколько раз мотнул головой, слабо улыбнулся, зажег папиросу и только тогда поймал взгляд Митболла.

– Тсс, старик, – прошептал он.

Винсент начал выкидывать руки в стороны, сжимая и разжимая кулаки; потом вдруг замер, а потом повторил представление. Так продолжалось несколько минут, и все это время Митболл мрачно потягивал свой напиток. Морячки перебазировались на кухню. В конце концов, словно по невидимому сигналу, группа прекратила свои притоптывания, и Дюк, ухмыляясь, сказал:

– По крайней мере, мы вместе закончили.

Митболл свирепо глянул на него.

– Так я говорю… – начал он.

– У меня родилась новая концепция, старик, – ответил Дюк. – Ты ведь помнишь своего тезку. Ты помнишь Джерри.

– Нет, – сказал Митболл, – "Я запомню апрель", если это чем-то поможет.

– На самом деле, – продолжал Дюк, – это была "Любовь на продажу". Что свидетельствует об уровне твоих знаний. Соль в том, что эти самые Маллиган, Чэт Бейкер и вся их компания теперь могут отвалить, отчалить насовсем. Ты въезжаешь?

– Сакс-баритон, – предположил Митболл, – что-то с сакс-баритоном?

– Но без пианино, старик. Без гитары. И без аккордеона. Ты понимаешь, что это значит?

– Не совсем, – сознался Митболл.

– Нет, ты дай мне сказать, я, понимаешь, не Мингус, не Джон Льюис. Я в теориях никогда не был силен. Я имею в виду, что всякое там чтение с листа для меня было всегда немного сложновато и…

– Я знаю, – язвительно сказал Маллиган, – тебя вышибли из Киванис-клуба, потому что ты перепутал тональность в "Happy Birthday!".

– Из Ротари-клуба, – огрызнулся Дюк. – Но на меня иногда находит такая вспышка прозрения, вот, например, если в первом квартете Маллигана нет пианино, то это может значить только одно.

– Что нет аккордов, – сказал Пако, басист с детским личиком.

– Он хочет сказать, – пояснил Дюк, – что нет базовых аккордов. Не на что опираться, пока ведешь горизонтальную линию. В этом случае остается одно – просто домысливать эти базовые.

На Митболла снизошло ужасное прозрение.

– И следующий логический шаг… – сказал он.

– … это домыслить все, – с простодушной гордостью объявил Дюк, базу, линию, все!

Митболл с трепетом воззрился на Дюка.

– Но… – прошептал он.

– Конечно, – скромно сказал Дюк, – кой-чего надо доработать…

– Но… – повторил Митболл.

– Просто вслушайся, – призвал Дюк, – и ты врубишься.

И они снова вышли на орбиту, предположительно где-то в районе пояса астероидов. Чуть погодя Кринкл изобразил мундштук и начал шевелить пальцами, а Дюк – прихлопывать себя ладонью по лбу.

– Оау! – рычал он. – У нас новый зачин, помнишь, который я написал вчера ночью?

– А как же, – ответил Кринкл, – новый зачин. А я вступаю на переходе. На твоих зачинах я всегда там вступаю.

– Правильно, – откликнулся Дюк, – так почему…

– Потому, – сказал Кринкл. – Шестнадцать тактов я жду, потом вступаю.

– Шестнадцать? – переспросил Дюк. – Нет, нет. Восемь – вот сколько ты ждешь. Хочешь, спою? "На фильтре сигареты губной помады след, в заманчивые дали авиабилет".

Кринкл почесал в затылке:

– Ты имеешь в виду "Эти глупости"?

– Да, – воскликнул Дюк, – да, Кринкл, браво!

– А вовсе не "Я запомню апрель"?

– Минге морте, – ответил Дюк.

– Мне кажется, мы играем слишком медленно, – заметил Кринкл.

Митболл усмехнулся.

– Назад к старой чертежной доске? – спросил он.

– Нет, старик, – ответил Дюк, – назад к безвоздушной пустоте!

И они попробовали еще раз, хотя Пако тут же взял соль-диез, в то время как остальные – ми-бемоль, так что пришлось начать все сначала.

На кухне моряки и двое девушек из Джорджа Вашингтона горланили "На "Форрестол" положим дружно". У холодильника кипела двуручная и двуязычная игра в морру. Саул, наполнив несколько бумажных пакетов водой, стоял на пожарной лестнице и меланхолически ронял их на редких прохожих. Обкурившаяся толстушка в беннингтоновской майке, недавно обрученная с приписанным к "Форрестолу" лейтенантом, влетела на кухню, въехав головой в живот Слэбу. Его дружки расценили это как вполне подходящий повод для драки. Игроки в морру размахивали друг у друга перед носом руками, выкрикивая "trois" или "cette" во всю мощь своих легких. Девушка, оставленная Митболлом в ванной, благим матом призывала на помощь, объявляя, что тонет. Похоже, она села прямо на слив, и вода была ей уже по шейку. Шум в квартире Митболла достиг невыносимого и безбожного крещендо.

Митболл наблюдал за этим, лениво почесывая живот. По его мнению, было всего два возможных выхода из сложившейся ситуации: а) запереться в сортире и ждать, пока в конце концов все сами выкатятся вон; б) постараться утихомирить их поодиночке. Первый путь был безусловно привлекательнее. Но потом он подумал о сортире. Там будет темно и душно и вдобавок одиноко. А он не привык к одиночеству. И потом, эти славные морские волки с "Летучего голодранца" – или как его там? – еще, чего доброго, вынесут к чертовой матери дверь сортира. Тогда он окажется, мягко говоря, в затруднительном положении. Другой способ казался куда как хлопотнее, но представлялся более эффективным- по крайней мере, в отдаленной перспективе.

Так что он решил рискнуть и удержать свою безумную вечеринку от сползания из сумбура в полный хаос: выдал вина морякам и шуганул игроков в морру; познакомил толстушку с Шандором Рохасом, который ее в обиду не даст; помог утопленнице вылезти из душа, вытер ее и отправил в постель; еще раз поговорил с Саулом; позвонил в мастерскую насчет холодильника, который, как кто-то заметил, потек. Вот то, что он успел сделать до наступления ночи, когда большинство гуляк отправились восвояси и пьянка, дребезжа, замерла на пороге третьего дня.

Наверху Каллисто, заблудившийся в собственном прошлом, не почувствовал, что едва слышное биение птичьего сердца стало угасать. Обад стояла у окна, глядя на прах своего чудесного мира; температура не менялась, небо давно приобрело однородный серый оттенок. Потом какой-то звук снизу – женский визг, опрокинутое кресло, разбившийся стакан, он так и не понял что – прорезался сквозь временной провал и вывел Каллисто из оцепенения; он почувствовал еле заметные судороги и слабое подрагивание птичьей головки, а его собственный пульс – словно взамен – стал сильнее.

– Обад, – едва слышно позвал он, – она умирает.

Девушка, будто зачарованная, пересекла теплицу и взглянула на руки Каллисто. Оба застыли в шатком равновесии, пока слабый стук нисходил в изящном диминуэндо до полной тишины. Каллисто медленно поднял голову.

– Я же держал ее, – произнес он в беспомощном изумлении, – чтобы отдать ей тепло моего тела. Как если бы я пересылал ей жизнь, чувство жизни. Что же случилось? Разве тепло уже не передается? Неужели больше нет… – он не окончил.

– Я только что была у окна, – сказала она.

Он откинулся назад, потрясенный. Мгновение она стояла в нерешительности; она уже давно поняла его навязчивую идею, но только сейчас осознала, что неизменные 37 градусов – главное. Внезапно, как будто найдя единственное и неизбежное решение, она бросилась к окну и, не успел Каллисто хоть что-то сказать, сорвала занавески и выбила стекло; тонкие руки окрасились кровью и засверкали осколками; она обернулась, чтобы видеть лежащего на кровати мужчину и вместе с ним ждать, пока установится равновесие, пока 37 градусов по Фаренгейту не возобладают и снаружи, и внутри, и на веки вечные и пока странная колеблющаяся доминанта их разделенных жизней не разрешится в тонику тьмы и в финальное исчезновение всякого движения.

1960 Перевод с английского С.КУЗНЕЦОВА

 

НАЗАД | INDEX