***
Когда они обогнули мыс Финистерре и шли на юг, подгоняемые свежим ветром, к фрегату приблизилась стая морских свиней. Люди заполнили полуют и сгрудились у поручней, дивясь способности этих животных кружить около судна, уже набравшего хороший ход в девятьдесять узлов. В то время как они любовались играми морских свиней, поднялся крик. Корабельный юнга выпал в один из передних орудийных портов по левому борту. Был произведен сигнальный выстрел, сброшен спасательный плотик, и судно легло в дрейф. Однако с этими действиями замешкались, и к моменту спуска шестивесельного баркаса место происшествия осталось далеко позади. Не удалось найти даже плотик, тем более юнгу. Ему было только пятнадцать лет, и знавшие его утверждали, что он хороший пловец; они полагали, что он, скорее всего, достиг плотика. Если так, то он, без сомнения, погиб на нем, претерпев жесточайшие муки.
Экспедиция в Сенегал состояла из четырех судов: фрегата, корвета, флута и брига. Она отправилась с острова Экс 17 июня 1816 года, имея на борту 365 человек. Теперь, потеряв одного члена команды, она держала курс на юг. Моряки запаслись провизией на Тенерифе, взяв в дальнейший путь тонкие вина, апельсины, лимоны, плоды баньяна и всевозможные овощи. Здесь они отметили развращенность местных жителей: женщины Санта-Круса стояли у своих дверей и заманивали французов внутрь, уверенные, что ревность их мужей будет излечена монахами Инквизиции, кои неодобрительно отзывались об одержимости брачными узами как об ослеплении, насылаемом Сатаной. Вдумчивые путешественники приписали сии нравы влиянию южного солнца, чья сила, как известно, сокрушает и физические, и моральные препоны.
С Тенерифе отправились на юго-юго-запад. Вследствие свежих ветров и некомпетентности командного состава флотилия распалась. Фрегат в одиночестве пересек тропик и миновал мыс Барбас. Он шел в виду берега, иногда приближаясь к нему на расстояние в полпушечного выстрела. Море было усеяно скалами; бригантины нечасто посещали эти места при низкой воде. Когда обогнули мыс Бланко или то, что моряки за него приняли, судно очутилось на мелководье; лот бросали каждые полчаса. На рассвете месье Моде, вахтенный прапорщик, произвел счисление на клетке с курами и определил, что они находятся у кромки Аргенского рифа. Его советами пренебрегли. Но даже те, кто был несведущ в морском деле, заметили изменение цвета воды; у борта корабля виднелись водоросли, и было выловлено великое множество рыбы. При тихом море и ясной погоде фрегат садился на мель. Лот показал восемнадцать саженей, вскоре после этого – шесть саженей. Судно, приведенное к ветру, почти немедленно дало крен; потом еще и еще один. Промером определили глубину в пять метров и шестьдесят сантиметров.
К несчастью, они наткнулись на риф, когда вода стояла высоко; и при подымающемся на море волнении попытки освободить корабль потерпели неудачу. Фрегат был, несомненно, потерян. Поскольку имеющиеся на нем лодки не могли забрать всю команду, решено было сложить плот и поместить на него остальных. Затем плот предполагалось отбуксировать к берегу; таким образом, все были бы спасены. Этот план казался непогрешимым; но, как заявляли позже двое очевидцев, он был построен на песке, развеянном дуновением эгоизма.
Плот был сложен, и сложен хорошо, места в лодках распределены, провизия заготовлена. На рассвете, при двух метрах семидесяти сантиметрах воды в трюме и сломанных помпах, был отдан приказ покинуть корабль. Однако нарушения сразу же расстроили безупречный план. Распределение мест было забыто, с припасами обращались небрежно;
часть оставили на судне, а часть потопили. Плот предназначался для ста пятидесяти потерпевших: ста двадцати военных, включая офицеров, двадцати девяти моряков и пассажиров-мужчин, одной женщины. Но едва на эту платформу – которая была двадцати метров в длину и семи в ширину – спустились пятьдесят человек, как она ушла в воду по меньшей мере на семьдесят сантиметров. С плота были сброшены запасенные ранее бочонки с мукой, и он заметно поднялся; на него спустились оставшиеся люди, и он снова ушел под воду. Полностью загруженная, платформа оказалась в метре под поверхностью воды, а те, кто был на ней, из-за тесноты не могли ступить ни шагу; сзади и спереди они стояли в воде по пояс. Они страдали от ударов незакрепленных бочонков с мукой, которые швыряло волнами; им сбросили двадцатипятифунтовый мешок с галетами, и вода тут же превратила его в тесто.
Предполагалось, что один из морских офицеров примет на себя командование плотом; однако этот офицер не согласился спуститься туда. В семь часов утра был дан сигнал, и маленькая флотилия двинулась прочь от потерпевшего крушение фрегата. Семнадцать человек отказались покинуть корабль или не вышли к отплытию и, таким образом, остались ждать своей участи на борту.
Плот буксировали четыре лодки, развернутые в ряд; флотилию возглавлял полубаркас, который делал промеры. Когда лодки разошлись по местам, на плоту закричали: "Vive le roi!" – и подняли маленький белый флаг на конце мушкета. Но именно в этот момент величайших для всех людей на плоту надежд и ожиданий к обычным морским ветрам присоединилось дуновение эгоизма. Один за другим, в силу своекорыстия, некомпетентности, несчастного стечения обстоятельств или кажущейся необходимости, буксирные концы были отданы. Не отойдя от фрегата и на две мили, плот лишился помощи. У тех, кто был на нем, имелось вино, толика бренди, малый запас воды и немного подмокших галет. Их не снабдили ни компасом, ни картой. Без весел и руля было невозможно управлять плотом и почти невозможно помочь находящимся на нем людям, которых постоянно сталкивало друг с другом, когда волны перекатывались через платформу. В первую же ночь разразился шторм, и плот едва противостоял его свирепому натиску;
крики покинутых мешались с ревом валов. Некоторые привязались к бревнам веревками; все были нещадно избиты. Рассвет огласился жалобными криками, люди возносили к Небесам обещания, которым суждено было пропасть втуне, и готовились к надвигающейся смерти. Всякое представление об этой первой ночи бледнеет перед реальностью.
На следующий день море было спокойно, и у многих вновь затеплилась надежда. Однако двое юношей и пекарь, убежденные, что избежать смерти не удастся, распрощались с товарищами и добровольно отдались в объятия стихии. Именно в этот день у потерпевших крушение стали появляться первые галлюцинации. Кому-то мерещилась земля, иные замечали суда, идущие спасать их, и эти обманчивые надежды, разбиваясь о скалы, порождали еще большее отчаяние.
Вторая ночь была ужаснее первой. Волны походили на горы и постоянно грозили перевернуть плот; собравшись у короткой мачты, офицеры командовали перемещениями солдат с одного края платформы на другой, дабы скомпенсировать качку. Несколько человек, уверенные в своей погибели, вскрыли бочонок с вином, желая облегчить последние мгновения жизни путем помрачения рассудка; в чем они и преуспевали, покуда морская вода, проникнув в бочку через сделанное ими отверстие, не испортила напитка. Засим, вдвойне обезумев, эти несчастные решили подвергнуть все полному разрушению и с этой целью принялись за веревки, связывавшие плот. Мятежникам воспрепятствовали, и среди волн и ночной тьмы разыгралась беспощадная битва. Вскоре порядок был восстановлен, и в течение часа на роковом плоту царило спокойствие. Но к полуночи солдаты взбунтовались опять и атаковали своих командиров с ножами и саблями; те, у кого не было оружия, настолько потеряли разум, что пытались загрызть офицеров зубами, и последние претерпели множество укусов. Людей бросали в море, избивали, закалывали; за бортом исчезли два бочонка с вином и единственный бочонок воды. К моменту подавления мятежа плот был усеян трупами.
Во время первой стычки один из примкнувших к мятежникам членов команды, по имени Доминик, был выброшен в море. Услышав жалобные вопли своего предателя-подчиненного, судовой механик кинулся в воду и, схватив негодяя за волосы, с огромным трудом вытащил его обратно на плот. Голова Доминика была рассечена ударом сабли. В темноте рана была перевязана и несчастный глупец возвращен к жизни. Но не успел он толком оправиться, как, проявив черную неблагодарность, вновь примкнул к мятежникам и ввязался в схватку. На сей раз он нашел менее удачи и сострадания: той ночью его убили.
Теперь уцелевшим грозила гибелью начинающаяся горячка. Иные бросились в море; иные впали в оцепенение; иные несчастные кидались на товарищей, обнажив саблю, и требовали куриного крылышка. Механику, чье мужество спасло Доминика, чудилось, будто он путешествует по прекрасным равнинам Италии, а один из офицеров говорит ему: "Я помню, что лодки нас бросили; но вы ничего не бойтесь; я только что написал губернатору, и через несколько часов мы будем спасены". Механик, и в бреду сохранивший трезвомыслие, отвечал офицеру: "Разве у вас есть голуби, способные доставлять депеши с такой скоростью?"
На шестьдесят человек, сохранивших жизнь, остался лишь один бочонок вина. Они кое-как смастерили из солдатских жетонов крючки для рыбной ловли; они взяли штык и согнули его, надеясь поймать на него акулу. После чего акула действительно появилась, и схватила штык, и одним мощным движением челюстей снова совершенно выпрямила его, и уплыла прочь.
Дабы продлить свое жалкое существование, они нуждались в дополнительных ресурсах. Некоторые из уцелевших после ночных мятежей набрасывались на трупы и отрубали от них куски, пожирая эту плоть в мгновение ока. Большинство офицеров отказалось от такой пищи, хотя один из них предложил завялить мясо убитых, чтобы сделать его более удобоваримым. Кое-кто пробовал жевать портупеи и патронташи, а также кожаную отделку на своих шляпах, однако от этого было мало проку. Один матрос пытался есть собственные экскременты, но потерпел неудачу.
На третий день погода была тихой и ясной. Они надеялись отдохнуть, однако наряду с голодом и жаждой их мучили жестокие видения. Плот, облегченный теперь более чем вдвое, поднялся из воды – непредвиденная польза, которую принесли ночные мятежи. Но вода доходила людям до колен, и они могли отдыхать лишь стоя, сбившись в одну плотную массу. На четвертое утро они обнаружили, что с десяток их товарищей умерли ночью; тела были преданы морю, за исключением одного, предназначенного для утоления голода. В четыре часа пополудни им встретился косяк летучих рыб; многие рыбы, перепрыгивая плот, запутались в снастях. Этим же вечером они разделали добычу, но их голод был столь силен, а доля каждого столь ничтожна, что многие из них увеличили свои порции за счет человеческого мяса; в сочетании с рыбой оно сделалось менее отталкивающим. В таком виде его начали есть даже офицеры.
С этого дня употреблять в пищу человеческое мясо научились все. Следующей ночью его запасы пополнились. Несколько испанцев, итальянцев и негров, во время первых мятежей сохранявших нейтралитет, договорились сбросить командиров за борт и достичь берега – по их мнению, до него было рукой подать – вместе со всем имуществом и ценностями, которые были сложены в мешок и подвешены к мачте. Снова разгорелась жестокая битва, и снова роковой плот был омыт кровью. Когда этот третий мятеж наконец удалось подавить, на борту осталось не более тридцати человек, и плот опять поднялся из воды. Едва ли хоть один человек на нем лежал без ран, которые постоянно окатывала соленая вода, и пронзительные крики не утихали.
На седьмой день двое солдат спрятались за последним бочонком с вином. Они проделали в нем дыру и стали тянуть вино через соломинку. По обнаружении, согласно заключенному ранее уговору, не допускавшему никаких поблажек, эти двое нарушителей были сразу же сброшены в воду.
Теперь подошло время принять самое ужасное решение. Сочли уцелевших; их оказалось двадцать семь. Пятнадцать еще могли прожить несколько дней; остальные, страдающие от глубоких ран и большей частью лежащие в бреду, имели ничтожные шансы на выживание. Однако за тот срок, что отделял их от смерти, они наверняка заметно уменьшили бы ограниченный запас продовольствия. Было подсчитано, что они могут выпить добрых тридцать-сорок бутылок вина. Держать больных на половинном пайке значило лишь убивать их постепенно. И вот после дебатов, тон которым задавало самое беспросветное отчаяние, пятнадцать здоровых людей сошлись на том, что ради общего блага еще способных уцелеть их больные товарищи должны быть сброшены в море. Эту жуткую, но необходимую экзекуцию совершили трое матросов и солдат, чьи сердца были ожесточены постоянным соседством со смертью. Здоровые были отделены от больных, как чистые от нечистых.
После этого страшного жертвоприношения пятнадцать уцелевших утопили все свое оружие, оставив лишь одну саблю на случай, если понадобится перерезать какую-нибудь веревку или перепилить дерево. Припасов должно было хватить на шесть дней, занятых ожиданием смерти.
В это время произошло маленькое событие, к которому каждый отнесся согласно своему характеру. Над их головами появилась порхающая белая бабочка, каких много во Франции, и села на парус. Некоторые моряки, обезумевшие от голода, и в этом узрели возможность добыть себе на ужин лишнюю кроху. Другим, измученным и лежащим почти неподвижно, показалась настоящим оскорблением та легкость, с которой порхала над ними их гостья. Иные же увидели в этой обыкновенной бабочке знамение, вестницу Неба, белую, как Ноев голубь. Даже скептики, не верящие в Божий промысл, осторожно согласились с тем обнадеживающим соображением, что бабочки недалеко улетают от твердой земли.
Однако твердая земля так и не появилась. Палимых солнцем людей изводила свирепая жажда, и они стали смачивать губы собственной мочой. Они пили ее из маленьких жестяных кружек, предварительно опуская их в воду, чтобы скорее охладить жидкость. Случалось, что у кого-нибудь похищали кружку и затем возвращали, но уже без ее содержимого. Был человек, который не мог заставить себя проглотить мочу, как ни страдал он от жажды. Один из них, врач, заметил, что у некоторых моча более пригодна для питья, нежели у других. Еще он заметил, что непосредственным результатом приема мочи внутрь был позыв к тому, чтобы произвести ее снова.
Один армейский офицер обнаружил лимон и хотел приберечь его для себя; бурная реакция остальных убедила его в том, что эгоизм чреват фатальными последствиями. Были также найдены тридцать долек чеснока, которые в свою очередь послужили предметом спора; не будь все оружие, кроме единственной сабли, выброшено в море, кровь могла бы пролиться еще раз. На плоту имелись два пузырька со спиртовой жидкостью для чистки зубов; одна-две капли этой жидкости, с которой ее обладатель расставался весьма неохотно, вызывали на языке чудесное ощущение, на несколько секунд прогонявшее жажду. Оловянная посуда, помещенная в рот, позволяла насладиться прохладой. Уцелевшие пускали по кругу флакончик из-под розового масла; они вдыхали остатки аромата, и это действовало на них успокаивающе.
На десятый день, получив свою долю вина, несколько человек решили довести себя до состояния опьянения и затем покончить счеты с жизнью; их с трудом уговорили не делать этого. Плот окружили акулы, и некоторые солдаты, уже почти лишившись разума, открыто купались в непосредственной близости от этих гигантских рыб. Восемь человек, полагая, что земля не может быть далеко, сложили второй плот и хотели уплыть на нем. У них получилась узкая платформа с короткой мачтой и куском дерюги вместо паруса; но, опробовав это хлипкое сооружение, они убедились в безрассудности своей затеи и отказались от нее.
На тринадцатый день пытки солнце взошло в абсолютно безоблачном небе. Пятнадцать несчастных вознесли молитвы Всемогущему Господу и поделили между собой очередную порцию вина; и вдруг капитан от инфантерии, обозревая горизонт, заметил корабль и громким возгласом оповестил об этом товарищей. Все возблагодарили Бога и дали волю изъявлениям радости. Они распрямили обручи с бочек и привязали к ним платки; один из них взобрался на мачту и замахал этими самодельными флажками. Все следили за судном на горизонте и пытались понять, куда оно идет. Некоторые полагали, что оно приближается с каждой минутой; другие утверждали, что оно движется в противоположном направлении. Полчаса надежда боролась в них со страхом. Затем корабль исчез.
Их радость сменилась горем и отчаянием; они завидовали участи товарищей, погибших прежде их. Потом, дабы найти частичное забвение во сне, они растянули над плотом кусок материи для защиты от солнца и легли под ним. Было предложено составить отчет об их злоключениях, всем подписать его и прибить к верхушке мачты в надежде, что он какимнибудь образом достигнет их семей и правительства.
Они провели два часа в самых мрачных размышлениях; затем артиллерийский сержант, желая попасть на край плота, выбрался из-под навеса и увидел "Аргус", идущий к ним на всех парусах; их разделяло всего пол-лиги. У него перехватило дыхание. Он протянул руки к морю. "Спасены! – сказал он. – К нам идет бриг!" Все возликовали; даже раненые, дабы лучше видеть приближающихся спасителей, кое-как доползли до конца платформы. Они обнимались друг с другом, а когда обнаружили, что обязаны своим избавлением французам, их восторг удвоился. Они замахали платками и возблагодарили Провидение.
"Аргус" взял паруса на гитовы и лег в дрейф по их правому борту, на расстоянии в полпистолетного выстрела. Пятнадцать уцелевших, самые сильные из которых не прожили бы долее сорока восьми часов, были подняты на борт; капитан и офицеры брига своей неусыпной заботой снова раздули тлеющую в них искорку жизни. Двое, позднее написавшие отчет о своих испытаниях, заключают, что спасение показалось им истинным чудом и что в сем благополучном исходе была заметна рука Высших Сил.
Путешествие фрегата началось с дурного знака, а закончилось оно эхом. Когда лодки-буксиры потащили роковой плот в открытое море, на нем не хватало семнадцати человек. Оставшись на корабле по своей воле, они незамедлительно осмотрели его в поисках того, что не взяли с собой уплывшие и не испортила морская вода. Они нашли галеты, вино, бренди и бекон; какое-то время на этом можно было продержаться. Сначала они не слишком беспокоились, поскольку их товарищи обещали вернуться за ними. Однако когда минули сорок два дня, а на помощь так никто и не явился, двенадцать из семнадцати решили искать спасения самостоятельно. Выбрав из корпуса корабля несколько брусьев и скрепив их прочными канатами, они построили второй плот и отплыли на нем. Подобно своим предшественникам, они не имели ни весел, ни иного мореходного оснащения, кроме примитивного паруса. С собой они взяли небольшой запас провизии и остатки надежды. Но много дней спустя обломки их плота были обнаружены живущими на побережье Сахары маврами, подданными короля Сайда; они принесли эту весть в Андар. Скорее всего, люди с этого второго плота сделались добычей морских чудовищ, которые в таком множестве водятся у берегов Африки.
И наконец, словно в насмешку, за эхом последовало еще одно эхо. На фрегате оставались пятеро человек. Через несколько дней после отбытия второго плота матрос, отказавшийся плыть на нем, также решил достичь земли. Не способный построить третий плот в одиночку, он пустился в море на клетке для кур. Возможно, это была та самая клетка, на которой роковым утром в день кораблекрушения проверял курс корабля вахтенный офицер месье Моде. Однако клетка для кур пошла ко дну, и матрос погиб не более чем в полукабельтове от "Медузы". II
Как воплотить катастрофу в искусстве?
Теперь это делается автоматически. Взрыв на атомной станции? Не пройдет и года, как на лондонской сцене будет поставлена пьеса. Убит президент? Вы получите книгу, или фильм, или экранизированную версию книги, или беллетризованную версию фильма. Война? Шлите туда романистов. Ряд кровавых убийств? И сразу слышен топот марширующих поэтов. Конечно, мы должны понять ее, эту катастрофу; а чтобы понять, надо ее себе представить – отсюда и возникает нужда в изобразительных искусствах. Но еще мы стремимся оправдать и простить, хотя бы отчасти. Зачем он понадобился, этот безумный выверт Природы, этот сумасшедший человеческий миг? Что ж, по крайней мере, благодаря ему родилось произведение искусства. Может быть, именно в этом главный смысл катастрофы.
Перед тем как начать картину, он обрил себе голову; мы все знаем это. Обрил голову, чтобы ни с кем не видеться, заперся у себя в студии и вышел, только когда закончил свой шедевр. Так вот как это было?
17 июня 1816г. экспедиция отправилась в путь. 2 июля 1816 г., после полудня, "Медуза" села на риф. 17 июля 1816г. уцелевшие были сняты с плота. В ноябре 1817 г. Савиньи и Корреар опубликовали свой отчет о путешествии.
24 февраля 1818 г. был куплен холст.
28 июня 1818 г. холст был перенесен в более просторную студию и заново натянут.
В июле 1819 г. картина была закончена. 28 августа 1819 г., за три дня до открытия Салона, Людовик XVIII посмотрел картину и обратился к художнику со словами, которые Moniteur Universel назвала "одним из тех изящных замечаний, кои служат оценкой работе, а равно и воодушевляют художника". Король сказал: "Месье Жерико, ваше кораблекрушение никак нельзя назвать катастрофой".
Все начинается с верности правде жизни. Художник читал отчет Савиньи и Корреара; он встречался с ними, беседовал с ними. Он составил из найденных материалов досье. Он отыскал спасенного плотника с "Медузы", и тот сделал для него модель своего оригинального сооружения. На ней Жерико поместил восковые фигуры уцелевших.
Чтобы пропитать атмосферу мастерской духом бренности, он окружил себя собственными творениями, изображающими рассеченные конечности и отрубленные головы. На картине в ее последнем варианте можно узнать позировавших ему Савиньи, Корреара и плотника. (Что они чувствовали, имитируя пережитые страдания?)
Во время работы он был абсолютно спокоен, сообщает Антуан Альфонс Монфор, ученик Ораса Верне; движения тела и плеч были едва заметны,, и только легкий румянец на щеках выдавал его сосредоточенность. Он писал сразу на белом холсте, и ориентиром ему служили лишь приблизительно намеченные контуры. Он работал дотемна с упорством, продиктованным также технической необходимостью: густые, быстро сохнущие краски, которыми он пользовался, требовали, чтобы каждый фрагмент, раз начатый, был закончен в этот же день. Как мы знаем, он сбрил свои светло-рыжие кудри, не желая, чтобы его беспокоили. Но он был не одинок; натурщики, ученики и друзья попрежнему посещали дом, который он делил со своим молодым ассистентом Луи-Алексисом Жамаром. Среди его натурщиков был юный Делакруа – с него написана фигура мертвеца, лежащего лицом вниз с вытянутой левой рукой.
Давайте начнем с того, чего он не изобразил. Опущено было следующее:
1) столкновение "Медузы" с рифом;
2) момент, когда буксирные концы были отданы и плот брошен на произвол судьбы;
3) ночные мятежи;
4) вынужденный каннибализм;
5) совершенное ради самосохранения массовое убийство;
6) появление бабочки;
7) сцены с людьми по пояс, или по колено, или по щиколотку в воде;
8) самый момент спасения.
Иными словами, задуманная им картина не должна была быть 1) политической; 2) символической; 3) театрально-драматической; 4) шокирующей; 5) рассчитанной на дешевый эффект; 6) сентиментальной; 7) документальной; или 8) недвусмысленной.
Примечания
1) "Медуза" была кораблекрушением, газетной сенсацией и картиной; она была также и поводом. Бонапартисты нападали на монархистов. Поведение капитана фрегата стало иллюстрацией а) некомпетентности морских офицеров и коррумпированности Королевского флота; б) бессердечного отношения представителей правящего класса к тем, кто стоит ниже их. Параллель с государственным кораблем, садящимся на мель, была бы и примитивна, и тяжеловесна.
2) Савиньи и Корреар, двое уцелевших, которые составили первый отчет о кораблекрушении, пытались добиться от правительства компенсации для жертв и наказания виновных офицеров. Отвергнутые официальным правосудием, они апеллировали с помощью своей книги к более широкому суду общественного мнения. Корреар постепенно сделался издателем и памфлетистом; его заведение, названное "У обломков "Медузы", стало местом сборищ политических оппозиционеров. Мы можем представить себе изображение момента, когда отдают буксирные концы: занесенный топор, сверкнувший на солнце; офицер, сидя спиной к плоту, небрежно распускает узел… получился бы превосходный живописный памфлет.
3) Мятеж был сценой, которую Жерико чуть было не изобразил. Осталось несколько предварительных зарисовок. Ночь, шторм, бушующие волны, порванный парус, подъятые сабли, тонущие люди, рукопашный бой, обнаженные тела. Что здесь неладно? Самое главное, что это похоже на типовую салунную драку в третьеразрядном вестерне, где участниками являются все до единого: кто-то бьет кого-то кулаком, кто-то ломает стул или разбивает бутылку о чужую голову, кто-то в тяжелых ботинках раскачивается на люстре. Чересчур много действия. Можно сказать больше, изобразив меньше.
Уцелевшие наброски сцены мятежа считаются напоминающими традиционные эпизоды Страшного Суда с его отделением праведников от грешников и обречением мятежников на вечные муки. Такая аналогия была бы несправедлива. На плоту торжествовала сила, а не добродетель; милосердия же выказывалось очень мало. Подтекст этой версии говорил бы о том, что Бог держал сторону офицерства. Возможно, в ту пору так оно и было. Принадлежал ли к офицерству Ной?
4) В западном искусстве очень мало каннибализма. Ханжество? Едва ли: ханжество не мешало западным художникам изображать выдавленные глаза, отрубленные головы в мешках, жертвенное отсечение грудей, обрезание, распятие. Более того, каннибализм был языческой практикой, что давало возможность благочестиво заклеймить его в красках, исподволь воспламеняя зрителя. Но некоторые сюжеты вообще почему-то использовались реже других. Возьмите, например, представителя офицерства Ноя. Изображений его Ковчега поразительно мало. Есть странный, забавный американский примитив и мрачный Якопо Бассано в музее Прадо, но больше на память почти ничего не приходит. Адама и Еву, изгнание из Рая, Благовещение, Страшный Суд – все это крупные художники писали. Но вот Ноя и его Ковчег? Ключевой момент в истории человечества, шторм на море, живописные звери, божественное вмешательство в дела человека здесь явно имеется все необходимое. Чем же объяснить этот пробел в иконографии? Возможно, отсутствием достаточно знаменитого изображения Ковчега, которое дало бы толчок развитию этого сюжета и превратило бы его в популярный. Или чем-то, кроющимся в самой этой повести: может быть, художники сошлись на том, что Потоп характеризует Бога не с лучшей стороны?
Жерико сделал один набросок, темой которого является каннибализм на плоту. Высвеченная им сцена антропофагии изображает мускулистого моряка, гложущего локоть мускулистого трупа. Это выглядит почти комично. В подобных случаях всегда непросто найти верный тон.
5) Картина есть мгновение. Что мы подумали бы, стоя перед полотном, на котором три матроса и солдат сбрасывают людей с плота в море? Что жертвы уже бездыханны? Или что их убивают ради их драгоценностей? Карикатуристы, затрудняясь объяснить смысл своих шуток, часто рисуют нам продавца газет рядом с афишей, где красуется какой-нибудь удобный заголовок. Нужную для понимания этой картины информацию можно было бы передать таким текстом: "УЖАСНАЯ СЦЕНА НА ПЛОТУ "МЕДУЗЫ", В КОТОРОЙ ОТЧАЯВШИЕСЯ МОРЯКИ, МУЧИМЫЕ СОВЕСТЬЮ, ПРИХОДЯТ К ВЫВОДУ, ЧТО НА ВСЕХ ПРОВИЗИИ НЕ ХВАТИТ, И ПРИНИМАЮТ ТРАГИЧЕСКОЕ, НО НЕОБХОДИМОЕ РЕШЕНИЕ ПОЖЕРТВОВАТЬ РАНЕНЫМИ, ДАБЫ УВЕЛИЧИТЬ СВОИ ШАНСЫ НА ВЫЖИВАНИЕ". Прямо, скажем, длинновато.
Между прочим, "Плот "Медузы" называется не "Плот "Медузы". В каталоге Салона полотно именовалось "Scene de naufrage" – "Сцена кораблекрушения". Осторожный политический ход? Может быть. Но тут есть и полезная подсказка зрителю: вам предлагают картину, а не мнение.
6) Нетрудно представить себе появление бабочки в изображении других художников. Но нам наверняка показалось бы, что автор чересчур грубо пытается сыграть на наших чувствах. И даже если бы проблема тона была решена, остались бы две главные трудности. Вопервых, это походило бы на выдумку, хотя в действительности все было именно так; подлинное отнюдь не всегда убедительно. Во-вторых, живописцу, который берется за изображение бабочки величиной в шестьвосемь сантиметров, опустившейся на плот двадцати метров в длину и семи в ширину, очень непросто разобраться с масштабом.
7) Если плот скрыт под водой, вы не можете нарисовать плот. Люди вырастали бы из поверхности моря, словно полчище Венер Анадиомен. Далее, отсутствие плота порождает композиционные трудности: когда все стоят, потому что лечь значит утонуть, ваша картина оказывается битком набита вертикалями; чтобы с честью выйти из положения, вы должны быть сверхгениальным. Лучше подождать, пока большинство находящихся на плоту умрет – тогда плот вынырнет из-под воды, и горизонтальная плоскость будет к вашим услугам.
8) Подплывшая вплотную лодка с "Аргуса", уцелевшие, которые тянут руки и карабкаются на нее, трогательный контраст между обликом спасенных и спасителей, изнеможение и восторг – все это, без сомнения, очень эффектно. Жерико сделал несколько набросков этой выразительной сцены. Такая картина производила бы сильное впечатление, но была бы слишком… прямолинейной.
Вот чего он не написал.
А что же он написал? Вернее: что видим на его картине мы? Давайте попробуем посмотреть на нее неискушенным взором. Итак, мы рассматриваем "Сцену кораблекрушения", не зная истории французского мореходства. Мы видим на плоту людей, взывающих о помощи к крошечному кораблю на горизонте (это далекое судно, не можем не заметить мы, по величине примерно такое же, какой была бы та бабочка). Сначала нам кажется, что перед нами миг, предшествующий спасению. Это чувство возникает отчасти благодаря нашей упорной любви к хэппи эндам, но еще и оттого, что на каком-то уровне нашего сознания брезжит вопрос: как же мы узнали бы об этих людях на плоту, если бы спасти их не удалось?
Что говорит в пользу этого первого предположения?
Корабль находится на горизонте; солнце, хотя его и не видно, тоже на горизонте – оно окрашивает небо желтым. Это восход, заключаем мы, и корабль появляется вместе с солнцем, сулит новый день, надежду и спасение; черные тучи над головой (очень черные) скоро рассеются. А вдруг это закат? Утреннюю и вечернюю зори легко спутать. Что, если это закат, корабль вот-вот исчезнет заодно с солнцем, а потерпевших крушение ждет беспросветная ночь, черная, как эти тучи у них над головой? Чтобы разрешить сомнения, мы могли бы обратиться взором к парусу и посмотреть, движется ли плот к кораблю и разгонит ли ветер эту зловещую тучу, но загадка остается загадкой: ветер дует не от нас и не к нам, а справа налево, и рама пресекает нашу попытку выяснить, какая же погода там, справа. Затем нам, по-прежнему колеблющимся, приходит в голову третья возможность: вполне вероятно, что это восход, но корабль тем не менее удаляется от потерпевших. Так судьба бесповоротно перечеркивает все надежды: солнце встает, но не для тебя.
Тут неискушенный взор с легким раздражением и неохотой уступает место осведомленному. Давайте изучим "Сцену кораблекрушения" в свете рассказа Савиньи и Корреара. Сразу ясно, что Жерико изобразил не тот момент, который предшествовал спасению: тогда все было иначе, ибо бриг вдруг обнаружился около плота и ликование было общим. Нет – это первое появление "Аргуса" на горизонте, заставившее моряков провести в страхе и надежде мучительные полчаса. Сравнивая написанное кистью с написанным пером, мы тут же замечаем, что Жерико не стал изображать человека, залезшего на мачту с выпрямленным обручем от бочки и привязанными к нему платками. Он заменил его другим, забравшимся на бочку и машущим большой тряпкой. Мы медлим перед этой заменой, потом соглашаемся, что она очень выгодна: реальность подсовывала ему петушка на палочке; искусство предложило более уверенный фокус и лишнюю вертикаль.
Но не будем спешить и сразу вспоминать все, что знаем. Дадим потрудиться обидчивому неискушенному взору. Забудем о погоде; разберемся, что происходит на самом плоту. Почему бы для начала не счесть моряков по головам? Всего на картине двадцать человек. Двое энергично машут, один энергично указывает вдаль, двое страстно и умоляюще тянут руки и еще один поддерживает забравшегося на бочку: шестеро за надежду и спасение. Затем имеются пять человек лежащих (двое ничком, трое навзничь), которые либо мертвы, либо умирают, плюс седобородый старик, который сидит в скорбной позе спиной к "Аргусу": шестеро против. Посередине (как по расположению, так и по настроению) еще восемь персонажей: один полувзывает, полуподдерживает; трое наблюдают за машущим с неопределенным видом; один наблюдает за ним с мукой на лице; двое, в профиль, следят за волнами, один за набегающими, другой за убегающими; и завершает счет неясная фигура в самой темной, хуже всего сохранившейся части картины – это человек, который сжимает руками голову (и впился в нее ногтями?). Шесть, шесть и восемь; абсолютного перевеса нет.
(Двадцать? – спотыкается осведомленный взор. Но Савиньи и Корреар сообщают лишь о пятнадцати уцелевших. Значит, все те пятеро, которые могли быть просто в обмороке, наверняка мертвы? Да. А как же насчет проведенного отбора, когда пятнадцать здоровых утопили в океане тринадцать своих раненых товарищей? Жерико вернул нескольких погибших из морской пучины, чтобы уравновесить композицию. А учитываются ли голоса мертвых в споре надежды с отчаянием? Строго говоря, нет; но они вносят полноправный вклад в общее настроение картины.)
Итак, состав сбалансирован: шестеро за, шестеро против, восемь – непонятно. Оба взора, неискушенный и осведомленный, блуждают по холсту. Они постепенно уходят от главного композиционного центра, человека на бочке; их притягивает фигура в скорбной позе впереди слева, единственный персонаж картины, смотрящий на нас. У него на коленях лежит юноша, который – мы это уже вычислили – наверняка мертв. Старик повернулся спиной ко всем живым; поза его выражает покорство, печаль, отчаяние; далее, он выделяется своими сединами и накидкой, красным куском материи. Он словно попал сюда из другого жанра – возможно, какой-нибудь заблудившийся пуссеновский старец. (Чепуха, перебивает осведомленный взор. Пуссен? Герен и Гро, коли уж на то пошло. А мертвый "сын"? Смесь Герена, Жироде и Прюдона.) Что же делает этот "отец" – а) оплакивает мертвеца (сына? друга?), лежащего у него на коленях? б) укрепляется в уверенности, что их никогда не спасут? в) думает, что даже если их спасут, это гроша ломаного не стоит из-за смерти, которую он держит в объятиях? (Между прочим, замечает осведомленный взор, иногда невежество и вправду помогает жить. Вы бы, к примеру, никогда не догадались, что "отец и сын" – это подавленный каннибалистический мотив. Впервые они появляются вместе на единственном сохранившемся наброске сцены каннибализма; и всякий образованный современник, глядя на картину, непременно вспомнил бы графа Уголино, скорбящего в Пизанской башне среди своих умирающих детей – которых он съел. Теперь понятно?)
Но что бы, по нашему мнению, ни думал этот старик, его присутствие на картине ощущается с не меньшей силой, чем присутствие человека на бочке. Это противостояние заставляет сделать следующий вывод: на холсте изображен момент, когда "Аргус" находился в середине своего получасового путешествия по горизонту. Пятнадцать минут уже прошло, пятнадцать осталось. Некоторые все еще считают, что корабль направляется в их сторону; некоторые сомневаются и ждут, что будет; некоторые – включая самого умного человека на борту знают, что он удаляется от них и на спасение рассчитывать нечего. Эта фигура помогает нам истолковать "Сцену кораблекрушения" как образ обманутой надежды.
Почти все, кто видел картину Жерико в стенах Салона 1819 года, знали, что они смотрят на уцелевших моряков с "Медузы". Знали, что корабль на горизонте подобрал их (пусть не с первой попытки), и знали, что случившееся с экспедицией в Сенегал отозвалось крупным политическим скандалом. Но картина, которая стала шедевром, обретает свою собственную историю. Религия гибнет, икона остается; происшествие забыто, но его воплощение в красках по-прежнему завораживает (неискушенный взор торжествует – какая досада для осведомленного взора). Теперь, когда мы рассматриваем "Сцену кораблекрушения", нам трудно всерьез возмущаться поведением Гюгюса Дюроя де Шомарея, капитана экспедиции, или министра, который назначил его капитаном, или морского офицера, который отказался принять командование плотом, или отдавших буксирные концы матросов, или взбунтовавшихся солдат. (И в самом деле, история демократизирует наши симпатии. Разве солдат не ожесточил приобретенный на войне опыт? Разве капитан виноват в том, что он рос избалованным ребенком? Можем ли мы поручиться, что сами проявили бы себя героями в подобной ситуации?) Время растворяет историю, обращая ее в форму, цвет, чувство. Нынче, несведущие, мы пересоздаем историю: примем ли мы сторону оптимистического желтеющего неба или печального седобородого старика? Или в конце концов оставим в силе оба варианта? Наше настроение, а с ним и интерпретация картины могут меняться от одного полюса к другому; не так ли и было задумано?
8а) Он едва не изобразил следующее. Два эскиза, написанных маслом в 1818 году и по композиции стоящих ближе всего к окончательной версии, имеют такое существенное отличие: корабль, к которому взывают потерпевшие, на них много ближе. Мы видим его очертания, паруса и мачты. Он изображен в профиль, справа, на самом краю картины – муки людей, которые следят за его продвижением по нарисованному горизонту, только начинаются. Ясно, что плота он не замечает. Воздействие этих предварительных набросков на зрителя носит более активный, кинетический характер; нам кажется, что неистовые усилия людей на плоту могут достичь цели в ближайшие же две минуты и что картина, переставая быть мгновением, подталкивает себя в собственное будущее вопросом: неужели корабль уплывет за раму, ограничивающую холст, так и не заметив плота? Напротив, последняя версия "Кораблекрушения" менее активна, ставит вопрос не столь отчетливо. Мы уже не ждем, что потерпевших вот-вот спасут; случайность, от которой зависит судьба этих людей, отодвигается в область фантастики. С чем можно сравнить их шансы на спасение? С каплей в море.
Он провел в мастерской восемь месяцев. Примерно в ту же пору был нарисован автопортрет, с которого он смотрит на нас угрюмым, довольно подозрительным взглядом, нередким у художников, позирующих себе перед зеркалом; мы виновато думаем, что его неодобрение адресовано нам, хотя в первую очередь оно относится к самому автору. Борода у него короткая, стриженую голову прикрывает греческая шапка с кисточкой (мы знаем только то, что он обрился в начале работы над картиной, но за восемь месяцев волосы успевают порядком отрасти; сколько еще стрижек ему понадобилось?). Его пиратская внешность впечатляет, он кажется нам достаточно свирепым и целеустремленным, чтобы пойти на приступ, взять на абордаж свое огромное "Кораблекрушение". Между прочим, кисти у него были необычные. По широкой манере его письма Монфор заключил, что Жерико, скорее всего, пользовался очень толстыми кистями; но они были у него меньше, чем у других художников. Маленькие кисти и густые, быстро сохнущие краски.
Мы должны помнить его за работой. Возникает естественный соблазн упростить, свести восемь месяцев к законченной картине и серии предварительных набросков; но поддаваться ему нельзя. Жерико выше среднего роста, силен и строен, у него замечательные ноги, которые сравнивали с ногами сдерживающего лошадь эфеба в центре его "Скачек в Барбери". Стоя перед "Кораблекрушением", он работает с глубокой сосредоточенностью, ему нужна абсолютная тишина: чтобы порвать невидимую нить между глазом и кончиком кисти, достаточно простого скрипа стула. Он пишет свои большие фигуры сразу на холст, куда перед тем нанесены лишь легкие контуры. Незавершенная, его работа походит на ряд висящих на белой стене скульптур.
Мы должны помнить его затворничество в мастерской, помнить его за работой, в движении, делающим ошибки. Когда нам известен результат этих восьми месяцев труда, путь к нему кажется прямым. Мы начинаем с шедевра и пробираемся назад сквозь отброшенные идеи и полуудачи; но у него эти отброшенные идеи рождались как озарения, и то, что нам дано сразу, он увидел лишь в самом конце. Для нас вывод неизбежен; для него нет. Мы должны попытаться учесть случайность, счастливые находки, даже блеф. Мы можем объяснить это только словами – но попытайтесь забыть о словах. Процесс письма может быть представлен рядом решений, пронумерованных от 1) до 8а), но нам надо понимать, что это лишь комментарии к чувству. Мы должны помнить о нервах и эмоциях. Художник не скользит по тихой реке к солнечной заводи оконченного труда, но пытается удержать курс в открытом море, полном противоборствующих течений.
Все начинается с верности правде жизни; но после первых же шагов верность искусству становится более важным законом. Изображенное никогда не происходило в действительности; цифры не совпадают; каннибализм сведен к литературной ссылке; группа "отца и сына" имеет самое шаткое документальное обоснование, группа около бочки – вовсе никакого. Плот был приведен в порядок, словно перед официальным визитом какого-нибудь чересчур впечатлительного монарха: куски человеческой плоти убраны с глаз долой, прически у всех волосок к волоску, как новенькая кисть художника.
По мере приближения к последнему варианту вопросы формы начинают преобладать. Жерико сдвигает фокус, урезает, настраивает. Горизонт то поднимается, то опускается (если фигура человека на бочке ниже горизонта, выходит слишком мрачно – плот поглощен морем; чем она выше, тем ярче проблеск надежды). Он отсекает окружающие участки неба и моря, вталкивая нас на плот, хотим мы этого или нет. Он увеличивает расстояние от потерпевших до спасительного корабля. Он подыскивает для своих персонажей нужные позы. Часто ли столько действующих лиц на картине бывает обращено спиной к зрителю?
А какие красивые, мускулистые у них спины. Тут мы чувствуем некоторое смущение; однако смущаться не стоит. Наивные вопросы порой вскрывают самое важное. Так что соберемся с духом и спросим. Почему уцелевшие кажутся такими здоровыми? Мы восхищаемся тем, что Жерико разыскал плотника с "Медузы" и уговорил его соорудить модель плота… но… раз он так хотел правильно изобразить плот, отчего было не сделать того же и с людьми? Мы можем понять, зачем он погрешил против истины, выведя человека с флагом в отдельную вертикаль, зачем на картине появились уравновешивающие композицию добавочные трупы. Но почему все – даже мертвые – выглядят такими крепышами, такими… здоровяками? Где раны, шрамы, истощение, болезни? Ведь эти люди пили собственную мочу, жевали кожу на своих шляпах, питались плотью своих товарищей. Пятеро из пятнадцати ненадолго пережили день спасения. Так почему же они смахивают на выпускников группы бодибилдинга?
Когда телекомпании штампуют свои эффектные фильмы о концлагерях, взор – неискушенный или осведомленный – всегда останавливается на этих статистах в пижамах. Их головы могут быть обриты, плечи сгорблены, весь лак с ногтей смыт, но все равно они пышут энергией. Глядя, как на экране они выстраиваются в очередь у котла с жидкой овсянкой, куда презрительно сплевывает лагерный охранник, мы представляем себе, как между съемками они обжираются в ресторанах. Является ли "Сцена кораблекрушения" прототипом этой лжи? Имей мы дело с другим художником, мы бы остановились и призадумались. Но Жерико – запечатлитель безумия, трупов и отрубленных голов. Однажды он встретил на улице приятеля, который был весь желтый от желтухи, и отпустил комплимент насчет его внешнего вида. Такого художника едва ли смутит задача изобразить плоть, подвергшуюся самым жестоким испытаниям.
Давайте же представим себе еще нечто, чего он не написал, – "Сцену кораблекрушения", в которой все действующие лица измождены до последней степени. Усохшая плоть, гноящиеся раны, щеки, как у узников Бельзена, – такие подробности без труда вызвали бы у нас сочувствие. Соленая вода хлынула бы из наших глаз под стать соленой воде на картине. Но подобный мгновенный эффект нехорош: уж слишком он примитивен. Полускелеты в отрепьях находятся в том же эмоциональном регистре, что и бабочка: глядя на первых, мы чересчур легко отчаиваемся, увидев вторую – чересчур легко утешаемся. Такие фокусы дело нехитрое.
Однако отклик, которого ищет Жерико, лежит дальше простой жалости и негодования, хотя эти чувства могут быть подобраны по пути, как путешествующие автостопом. Несмотря на весь свой конкретный характер, "Сцена кораблекрушения" полна мощи и динамизма. Фигуры на плоту точно волны: они тоже дышат энергией бушующего внизу океана. Будь они дистрофичны, чего требует правда жизни, они были бы не полноценными проводниками этой энергии, а скорее брызгами пены. Ибо взгляд наш скользит – не от скуки, не рассудочно, но будто подхваченный морским валом – на гребень, к фигуре зовущего, потом вниз, во впадину, к отчаявшемуся старику, затем по диагонали к распростертому справа трупу, который словно вливается в настоящие волны. Именно потому, что персонажи ее достаточно крепки и сильны для выражения этой мощи, картина высвобождает в нас более глубокие, подводные эмоции, увлекает нас приливами надежды и тревоги, душевного подъема, паники и отчаяния.
Что произошло? Картина снялась с якоря истории. Это уже не "Сцена кораблекрушения", тем более не "Плот "Медузы". Мы не просто воображаем себе жестокие страдания людей на этом плоту; не просто становимся этими людьми. Они становятся нами. И секрет картины кроется в ее энергетическом заряде. Взгляните на нее еще раз: на эти мускулистые спины, в своем порыве к спасению водяным смерчем взмывающие к крошечному кораблю на горизонте. Весь этот буйный всплеск – ради чего? Главный импульс, заложенный в картине, остается, по сути, безответным, так же как безответно большинство человеческих чувств. Не только надежда, но любая обуревающая нас страсть: честолюбие, ненависть, любовь (особенно любовь) – часто ли эти стремления приводят нас к тому, чего мы, по нашему мнению, заслуживаем? Как тщетно мы взываем; как темно небо; как высоки волны. Все мы затеряны в море, мечемся по воле течений от надежды к отчаянию, хотим докричаться до спасительного корабля, но нас вряд ли услышат. Катастрофа стала искусством; однако это превращение не умаляет. Оно освобождает, расширяет, объясняет. Катастрофа стала искусством; может быть, именно в этом и есть ее главный смысл.
А как насчет той более давней катастрофы, Потопа? Что ж, ранняя иконография представителя офицерства Ноя не таит в себе никаких сюрпризов. В первую дюжину с лишним веков христианства Ковчег (обычно в виде простого короба или саркофага, намекающих на то, что спасение Ноя было предвестием выхода Христа из своей могилы) часто появляется в иллюстрированных рукописях, на витражах, в церковной скульптуре. Ной был весьма популярен: мы можем обнаружить его на бронзовых дверях Сан-Дзено в Вероне, на западном фасаде Нимского собора и восточном Линкольнского; он бороздит океан на фресках КампоСанто в Пизе и Санта-Марии-Новеллы во Флоренции; он бросает якорь на мозаике в Монреале, во флорентийском Баптистерии, в венецианском соборе Св. Марка.
Но где же великие полотна, знаменитые росписи, к которым все это должно было бы привести? Что случилось – неужто воды Потопа пересохли? Не то чтобы так; но их направил в другое русло Микеланджело. В Сикстинской капелле Ковчег (теперь похожий скорее на плавучую эстраду, чем на корабль) впервые теряет свое композиционное главенство; здесь он отодвинут на самый задний план. Передний же план занят теми допотопными горемыками, которых обрекли на погибель, в то время как избранник Ной со своим семейством удостоился спасения. Акцент сделан на брошенных, покинутых, отверженных, на грешниках – шлаке Господнем. (Позволительно ли счесть Микеланджело рационалистом, поддавшимся жалости и рискнувшим мягко упрекнуть Бога за бессердечие? Или же считать его набожным, верным своему папскому контракту и поучающим нас: вот что может случиться, если мы сойдем с прямых путей? Возможно, все дело тут в эстетике – художник предпочел очередному послушному изображению очередного деревянного Ковчега извивающиеся тела проклятых.) Какой бы ни была причина, Микеланджело переориентировал – и оживил – старую тему. Бальдассаре Перуцци, Рафаэль последовали его примеру; художники и иллюстраторы все чаще концентрировали внимание не на спасенных, а на покинутых. И с обращением этого новшества в традицию сам Ковчег уплывал все дальше и дальше, отступая к горизонту, как "Аргус" по мере приближения Жерико к окончательному варианту картины. Ветер продолжает дуть, волны – катиться; Ковчег постепенно достигает горизонта и исчезает за ним. В пуссеновском "Потопе" корабля уже нигде не видать; все, что нам осталось, – это группа отверженных страдальцев, которых впервые вывели на передний план Микеланджело и Рафаэль. Старик Ной уплыл из истории искусств.
Три отклика на "Сцену кораблекрушения".
а) Салонные критики жаловались, что хотя события, отраженные художником, им и небезызвестны, в самой картине нет деталей, позволяющих определить национальность жертв, а также то, под какими небесами разыгралась трагедия и когда именно все произошло. Конечно, эти детали были опущены намеренно.
б) Делакруа в 1855-м, почти сорок лет спустя, вспоминал свою первую реакцию на едва начатую "Медузу": "Она произвела на меня такое сильное впечатление, что, выйдя из мастерской, я бросился бежать и бежал как сумасшедший всю дорогу до своего дома на рю де ла Планш, в дальнем конце Сен-Жерменского предместья".
в) Жерико на смертном одре, в ответ на чье-то упоминание о картине: "Bah, une vignette!" (*)
_____________
* А, виньетка! (франц.).
И вот он наш – момент наивысших страданий на плоту, схваченный, видоизмененный, оправданный искусством, превращенный в весомый, полный внутреннего напора образ, затем покрытый лаком, обрамленный, застекленный, вывешенный в знаменитой картинной галерее иллюстрацией нашего положения в мире, неизменный, окончательный, всегда на своем месте. Так ли это? Увы, нет. Люди умирают; плоты гниют; и шедевры искусства не исключение. Эмоциональное воздействие работы Жерико, противоборство надежды и отчаяния подчеркнуты выбором цветовой гаммы: хорошо освещенные участки плота резко контрастируют с областями наигустейшей тьмы. Чтобы сделать тени как можно мрачнее, Жерико использовал битумные добавки, которые позволили ему добиться искомой блестящей черноты. Однако битум химически нестабилен, и со дня посещения Салона Людовиком XVIII шло медленное, необратимое разрушение наложенных на холст красок. "Едва появившись на свет, – сказал Флобер, – мы по кусочкам начинаем осыпаться". Шедевр, раз законченный, не останавливается – он продолжает двигаться, теперь уже под уклон. Наш ведущий специалист по Жерико подтверждает, что картина "местами выглядит весьма плачевно". А если посмотреть, что происходит с рамой, там наверняка будут обнаружены древесные черви. 6. Гора
Тик, тик, тик, тик. Так. Тик, тик, тик, тик. Так. Словно где-то часы давали легкий перебой, у времени начиналась горячка. Что было бы вполне уместно, подумал полковник, но дело обстоит иначе. Очень важно держаться того, что знаешь, до самого конца, особенно в конце. Он знал, что дело обстоит иначе. Это было не время, даже не далекие часы.
Полковник Фергюссон лежал в холодной прямоугольной спальне своего холодного прямоугольного дома в трех милях от Дублина и слушал тиканье у себя над головой. Был час пополуночи, на дворе безветренно; стоял ноябрь 1837 года. Его дочь Аманда сидела у кровати в профиль к нему – чопорная, с надутыми губами – и читала очередную книжонку, полную религиозной зауми. Свечка у ее локтя горела ровно, чего этот потный дурень доктор с буквами после фамилии давно уж не имел возможности сказать о сердце полковника.
Вызов, вот что это такое, подумал полковник. Вот он, лежит на смертном одре, готовится к забвению, а она сидит тут и читает последнюю брошюру отца Ноя. Активное несогласие до самого конца. Полковник Фергюссон много лет назад оставил попытки понять, отчего все так сложилось. Как могло его любимое дитя не унаследовать ни его склонностей, ни мнений, которые были выработаны им с таким трудом? Это раздражало. Не обожай он дочь, он считал бы ее легковерной дурочкой. И тем не менее, несмотря ни на что, несмотря на это живое, во плоти, опровержение, он верил в способность мира к прогрессу, в победу человека, в крах суеверий. Все это в конечном счете было весьма загадочно.
Тик, тик, тик, тик. Так. Тиканье над головой возобновилось. Четыре-пять громких щелчков, тишина, затем более слабое эхо. Полковник знал, что шум отвлекает Аманду от чтения, хотя она не подавала виду. Просто за такую долгую жизнь бок о бок с ней он научился различать подобные вещи. Он знал, что она не слишком поглощена своим преподобным Авраамом. И она сама была виновата в том, что он это знал, что он видел ее насквозь. Говорил ведь ей, чтоб шла замуж, когда к ней сватался тот лейтенант, имени которого он никак не мог вспомнить. А она и тогда не послушалась. Сказала, что любит отца больше, чем того затянутого в мундир претендента. Он ответил, что это еще не причина, и вообще, он только помрет у нее на руках. Она заплакала и сказала, чтоб он не говорил так. Но он же был прав, верно? Он же обязан был быть откровенным?
Аманда Фергюссон опустила книгу на колени; теперь она тревожно смотрела на потолок. Этот жук предвещал беду. Всем известно, что означает его тиканье: не пройдет и года, как в доме кто-нибудь умрет. Это вековая мудрость. Она глянула на отца, не заснул ли. Полковник Фергюссон лежал, закрыв глаза, и глубоко, ровно дышал носом, работая легкими, точно мехами. Но Аманда достаточно хорошо его знала и имела основания подозревать надувательство. Это было бы вполне в его духе. Он всегда ее обманывал.
Как и в тот страшно непогожий февральский день в 1821 году, когда он взял ее с собой в Дублин. Аманде было семнадцать, и она всюду носила с собой этюдник, как теперь – религиозные брошюры. Незадолго до поездки ее очень взволновало сообщение о том, что в Лондоне, в Египетском Холле Буллока на Пиккадилли, демонстрируется Грандиозная Картина Месье Джеррико, двадцать четыре фута в длину на восемнадцать в высоту, представляющая Уцелевших Членов Команды Французского Фрегата "Медуза" на Плоту. Вход 1 шиллинг, описание 6 пенсов, и 50000 зрителей заплатили за то, чтобы посмотреть этот новый шедевр зарубежного искусства, выставленный наряду с такими постоянными экспозициями, как великолепное собрание ископаемых мистера Буллока, состоящее из 25000 экземпляров, и его же Пантерион с чучелами диких животных. Потом холст переехал в Дублин и был вывешен на обозрение в Ротонде: вход 1 шиллинг 8 пенсов, описание 5 пенсов.
Пятеро братьев и сестер Аманды остались дома; она была избрана за ранние успехи в акварели – по крайней мере, этим формальным соображением утешился полковник Фергюссон, в который уже раз уступивший своей естественной симпатии. Только в Ротонду, как было обещано, они не пошли, а пошли вместо этого на конкурирующий аттракцион, реклама которого появилась в "Сондерс Ньюс-Леттер энд Дейли Эдвертайзер"; там, кстати, отмечалось, что Грандиозная Картина месье Джеррико не имела в Дублине того успеха, который выпал на ее долю в Лондоне. Полковник Фергюссон повел дочь в Павильон, где они смотрели Бегущую Морскую Панораму Крушения Французского Фрегата "Медуза" и Рокового Плота, авторы Маршалл и Маршалл; плата за передние места 1 шиллинг 8 пенсов, за задние 10 пенсов, дети на передних местах за полцены. "Благодаря патентованным печам в Павильоне всегда царит уют".
Тогда как в Ротонде демонстрировались всего лишь двадцать четыре на восемнадцать футов неподвижного раскрашенного холста, тут им было предложено около десяти 'тысяч квадратных футов движущегося экрана. Перед их глазами постепенно разворачивалась гигантская картина, или ряд картин: вместо одного-единственного мига здесь была запечатлена вся история кораблекрушения. Одна сцена сменяла другую, на разматывающемся полотне играли разноцветные огни, а оркестровое сопровождение подчеркивало драматичность событий. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты, а в особенно удачных местах полковник Фергюссон крепко толкал дочь локтем. В шестой сцене эти несчастные французики на плоту были представлены почти в тех же позах, в каких ,их впервые изобразил месье Джеррико. Но насколько же эффектнее, заметил полковник Фергюссон, выглядит этот печальный эпизод, показываемый в движении и разноцветных огнях, под музыку, которую он (с точки зрения дочери, совершенно напрасно) определил как "Vive Henrico!".
– Вот что значит передовое искусство, – пылко высказался полковник, когда они покидали Павильон. – Куда там художникам со своими кисточками.
Аманда ничего не ответила, но на следующей неделе вернулась в Дублин с кем-то из братьев и сестер и на сей раз побывала-таки в Ротонде. Там она пришла в восхищение от картины месье Джеррико, которая, будучи неподвижной, тем не менее виделась ей полной движения и света и даже, в своем роде, музыки, – более того, по насыщенности всем этим она явно превосходила вульгарную Панораму. Приехав домой, она так и сказала отцу.
Проглотив эту дерзость, полковник Фергюссон лишь снисходительно кивнул упрямице. Однако 5 марта он небрежно показал любимой дочери свежее объявление в "Сондерс Ньюс-Леттер"; оно гласило, что мистер Буллок снизил – точнее, вынужден был снизить, заметил полковник входную плату за свое неподвижное зрелище до каких-то жалких десяти пенсов. Под конец же месяца полковник Фергюссон сообщил, что выставка в Ротонде закрыта из-за недостатка посетителей, а Бегущая Панорама Маршалла и Маршалла, обустроенная патентованными печами, по-прежнему демонстрируется три раза в день.
– Это передовое искусство, – повторил полковник в июне того же года, без спутников посетив заключительный спектакль в Павильоне.
– Новое – еще не значит хорошее, – ответила дочь, проявляя обычно не свойственный таким пигалицам консерватизм.
Тик, тик, тик, тик. Так. Притворный сон полковника Фергюссона стал еще более желчным. Дьявольщина, думал он, умирать-то не так просто. Тебе не дают заниматься этим спокойно, во всяком случае, как тебе хочется. Ты обязан умирать, как им хочется, да еще изволь любить их сколько можешь. Он открыл глаза и собрался с мыслями, чтобы снова, как делал за их совместную жизнь уже несколько сот раз, попробовать переубедить свою дочь.
– Это любовь, – вдруг сказал он. – Вот тебе и все. – Аманда удивленно отвела взор от потолка и полными слез глазами посмотрела на него. – Любовный призыв xestobium rufo-villosum, усвой ты это Бога ради, чудачка. Всего-то навсего. Посади такого жука в коробок и постучи по столу карандашиком, и он поведет себя точно так же. Решит, что ты самка, и начнет толкаться головой в стенку, искать к тебе дорогу. Между прочим, почему ты не вышла за того лейтенанта, за которого я говорил? Не желаешь соблюдать субординацию. – Он дотянулся до руки дочери и взял ее в свою.
Но она молчала, и в глазах ее по-прежнему стояли слезы, а наверху раздавалось тиканье, и полковника чин по чину похоронили еще до конца года. В этом предсказании врач и жучок-точильщик сошлись.
Печаль Аманды по отцу была смешана с беспокойством относительно его онтологического статуса. Привела ли его упрямая неохота признать божественное провидение – и его упоминанья Божьего имени всуе даже на смертном одре – к тому, что теперь он очутился во тьме внешней, в какой-нибудь морозной области, не обогреваемой патентованными печами? Мисс Фергюссон знала, что Господь справедлив, но милосерд. Те, кто принял его заповеди, будут судимы в строгом соответствии с законом, тогда как невежественным дикарям в темных чащобах, которые просто не могли познать света, будет оказано снисхождение и дан шанс исправиться. Но войдут ли в категорию невежественных дикарей обитатели просторных холодных домов под Дублином? Должны ли муки, которые всю жизнь претерпевают неверующие, думая о забвении, перейти в дальнейшие муки, кару за отрицание Господа? Мисс Фергюссон опасалась, что такое вполне может быть.
Как мог ее отец не признать Бога и Его вечный Промысл, заметный даже в мелочах? О наличии провидения и его благой мудрости ясно говорила сама Природа, отданная Богом во владенье Человеку. Это не значило, как полагали некоторые, что Человек должен безрассудно грабить Природу; наоборот, Природу нужно почитать как божественное творение. Но Бог создал и Человека, и Природу, облегающую этого Человека, словно перчатка руку. Аманда часто размышляла о плодах полевых, какие они все разные, но как чудесно каждый из них приспособлен для использования Человеком. Например, деревья со съедобными плодами сделаны намного ниже лесных, чтобы легче было на них взбираться. Плоды, которые, созрев, становятся мягкими – абрикосы, инжир, тутовые ягоды, – растут довольно низко, ибо падение может причинить им вред; твердые же плоды вроде кокосов, грецких орехов или каштанов, которые не боятся ударов о землю, вызревают на значительной высоте. Иные плоды, подобные вишням или сливам, удобно класть в рот; другие – яблоки и груши – держать в руке; третьи, подобно дыне, созданы большими, чтобы употреблять их в семейном кругу. Четвертые же, вроде тыквы, сделаны такого размера, чтобы есть их вместе с соседями, а для упрощения дележа многие из этих больших плодов имеют на корке вертикальные полосы.
Там, где Аманда усматривала божественный смысл, разумный порядок и торжество справедливости, отец ее видел лишь хаос, непредсказуемость и насмешку. Но перед глазами у обоих был один и тот же мир. Споря с отцом в очередной раз, Аманда предложила ему взять в качестве примера семью Фергюссонов, членов которой связывает глубокая взаимная симпатия, и ответить, где же тут хаос, непредсказуемость и насмешка. Полковник Фергюссон, не особенно стремясь объяснять дочери, что человеческая семья возникла вследствие того же побуждения, которое заставляет жуков толкаться головой в стенку своего коробка, ответил, что Фергюссонов свела вместе счастливая случайность. Его дочь возразила, что тогда в мире было бы чересчур много счастливых случайностей.
Отчасти, думала Аманда, это зависит от самого подхода к вещам. Ее отец видел в вульгарной мешанине из разноцветных огней и музыкальных трелей верное изображение знаменитой морской трагедии, тогда как для нее реальность лучше всего передавалась обыкновенным неподвижным холстом, покрытым красками. Но главным тут была вера. Через несколько недель после их поездки в Павильон отец катал ее на лодке по извилистому озерцу в соседней усадьбе лорда Ф **. Следуя возникшей у него в мозгу ассоциации, он принялся укорять ее за то, что она верит в реальность Ноева ковчега; предмет разговора он саркастически именовал "мифом о потопе". Аманду отнюдь не смутило его обвинение. В ответ она спросила отца, верит ли он в реальность Пантериона чучел диких зверей в Египетском Холле мистера Буллока на Пиккадилли. Разумеется, сказал обескураженный полковник; на что его дочь отреагировала насмешливым удивлением. Она верит в реальность события, происшедшего по Божьей воле и описанного в Святой Книге, которую читают и помнят не одну тысячу лет; а он верит в реальность того, что описано на страницах "Сондерс ньюс-леттер энд дейли эдвертайзер", газетенки, о которой люди забудут, скорее всего, уже на следующее утро. Так что же, допытывалась она с прежней непочтительной издевкой в глазах, заслуживает большего доверия?
Это случилось осенью 1839 года: по долгом размышлении Аманда Фергюссон предложила мисс Лоуган совершить путешествие в Аргури. Мисс Лоуган была энергичная и дельная с виду особа, лет на десять старше мисс Фергюссон; при жизни полковника ее связывали с ним дружеские отношения без малейшего ароматца неблагоразумия. Более существенным обстоятельством являлось то, что несколько лет назад, будучи на службе у сэра Чарльза Б **, она посетила Италию.
– Жаль, что это место мне незнакомо, – сказала мисс Лоуган во время первого разговора. – Оно далеко от Неаполя?
– Это поселок на нижних склонах горы Арарат, – ответила мисс Фергюссон. – Название "Аргури" происходит от двух армянских слов, означающих "он посадил виноград". Именно там после Потопа Ной вернулся к своим земледельческим трудам. Древняя лоза, посаженная руками самого Патриарха, все еще плодоносит.
Прослушав эту странную лекцию, мисс Лоуган скрыла свое удивление, однако почувствовала, что дальнейшие расспросы будут нелишними.
– А зачем нам туда ехать?
– Чтобы помолиться за упокой души моего отца. На горе есть монастырь.
– Далеко ведь.
– Я полагаю, что расстояние соответствует цели.
– Понятно. – Сначала мисс Лоуган задумалась, потом просветлела. А вино мы там будем пить? – Она помнила свои разъезды по Италии.
– Это запрещено, – ответила мисс Фергюссон. – Традиция запрещает это.
– Традиция?
– Ну, небеса. Это запрещено небесами в память о том, как дурно виноград повлиял на Патриарха. – Мисс Лоуган, которая всегда любезно позволяла читать себе Библию, но сама не слишком усердствовала в переворачивании священных страниц, выказала легкое недоумение. – Пьянство, пояснила мисс Фергюссон. – Ноево пьянство.
– Ax да.
– Монахам в Аргури позволяется есть виноград, но сбраживать сок нельзя.
– Понятно.
– Там есть еще древняя ива, она выросла из дощечки от Ноева ковчега.
– Понятно.
Итак, решение было принято. Они отправятся весной, чтобы успеть до малярийного сезона. Каждой потребуются раскладная койка, надувной матрац и подушка; они возьмут с собой немного имбирной эссенции Оксли, немного хорошего опиума, хинина и порошков Зедлица; походный чернильный прибор, коробку спичек и запас трута; зонтики от солнца и фланелевые пояса, чтобы не мучиться по ночам коликами. После некоторых колебаний они решили не брать в дорогу ни переносной ванны, ни патентованной кофеварки. Однако сочли необходимым пополнить экипировку парой посохов с острыми железными наконечниками, складным ножом, крепкими охотничьими хлыстами, чтобы отбиваться от легионов собак, которых наверняка встретят в пути, и маленьким полицейским фонариком, ибо их предупредили, что от турецких бумажных фонарей во время урагана нет никакого толку. Они взяли плащи и теплые пальто, посчитав, что мечта леди Мэри Уортли Монтегю о неизменно ясной погоде едва ли претворится в жизнь ради не столь знаменитых путешественниц. Мисс Лоуган полагала, что лучшим подарком для турецкого крестьянина будет ружейный порох, а для высших слоев – писчая бумага. Обыкновенный компас, посоветовали ей далее, придется по душе мусульманину, ибо укажет ему, куда адресовать свои молитвы; но мисс Фергюссон не собиралась потакать язычникам в их заблуждениях. И под конец паломницы уложили в багаж две маленькие стеклянные бутылочки, которые намеревались наполнить соком, выжатым из плодов Ноева виноградника.
Из Фалмута в Марсель их доставил отечественный пакетбот; затем они вверили свою сохранность французским средствам передвижения. В начале мая их принял британский посол в Константинополе. Пока мисс Фергюссон рассказывала о маршруте и цели их путешествия, дипломат изучал ее: темноволосая женщина, недавно вступившая в пору зрелости, с черными глазами навыкате и розовыми щеками, благодаря полноте которых губы ее заметно выдавались вперед. Однако она явно не была ветреницей: естественное выражение ее лица говорило, казалось, о целомудрии наряду с упорством, каковая комбинация оставляла посла равнодушным. Большую часть сообщенного ею он выслушал вполуха.
– Да, – сказал он под конец, – несколько лет назад говорили, будто какой-то русский пробовал добраться до вершины этой горы.
– Паррот, – без улыбки ответила мисс Фергюссон. – Вряд ли он русский. Доктор Фридрих Паррот. Профессор Дерптского университета.
Посол кивнул по диагонали, словно знать о местных делах больше его было не совсем тактично.
– Мне кажется разумным и справедливым, – продолжала мисс Фергюссон, – что первый путешественник, предпринявший восхождение на гору, к которой пристал Ковчег, носит имя одной из Божьих тварей (*). Это лишний раз говорит нам о Его великом Промысле, направляющем все наши судьбы.
_____________
(*) Parrot попугай (англ.).
– Без сомнения, – ответил посол, переводя взгляд на мисс Лоуган в поисках какого-нибудь ключа к личности ее нанимательницы. – Без сомнения.
Они провели в оттоманской столице неделю – за столь краткий срок мисс Лоуган не успела привыкнуть к нескромным взорам, которые она приковывала к себе за табльдотом. Затем паломницы воспользовались услугами "Фаваид-и-Османиех", турецкой компании, чьи пароходы совершали рейсы до Трапезунда. Судно оказалось переполненным; по словам мисс Лоуган, она в жизни не видела столько грязи. В первое же утро, отважившись выйти на палубу, она была атакована не одним, но сразу тремя селадонами – у всех троих были завитые волосы, и все распространяли вокруг себя сильный запах бергамота. После этого мисс Лоуган, хотя и приглашенная в спутницы именно за житейский опыт, обрекла себя на заточение в каюте. Мисс Фергюссон решила не замечать подобных неудобств и была положительно заинтригована тем, как выглядит толпа пассажиров третьего класса; время от времени она появлялась с каким-нибудь наблюдением или вопросом, призванным развеять уныние, овладевшее ее компаньонкой. Почему это, любопытствовала она, все женщины-турчанки собрались на шканцах у левого борта? Предписывают ли такое размещение пассажиров местные традиции, или тут замешана религия? Мисс Лоуган была не в силах измыслить ответ. Чем дальше отодвигался Неаполь, тем большую неуверенность она ощущала. Малейший душок бергамота вызывал у нее содрогание.
Когда мисс Лоуган согласилась на путешествие в азиатскую Турцию, она недооценила упорство мисс Фергюссон. Скрывающийся от властей погонщик мулов, лукавый хозяин постоялого двора, уклончивый офицер-таможенник – все они становились свидетелями демонстрации ее неуклонной воли. Мисс Лоуган потеряла счет случаям, когда их багаж задерживали или сообщали, что в придачу к уже имеющемуся у них тезкаре необходима еще буюрулда, или специальное разрешение; но мисс Фергюссон при помощи драгомана, чьи робкие посягновения на хотя бы частичную независимость мысли были пресечены с первого же дня, напирала, требовала и побеждала. Ей никогда не надоедало вести беседы по обычаю здешних мест: например, усаживаться на ковер с какимнибудь землевладельцем и отвечать на его вопросы, что меньше – Англия или Лондон, и что из них находится во Франции, и во сколько раз турецкий флот больше английского, французского и русского, вместе взятых.
Кроме того, мисс Лоуган полагала, что в их путешествии, пусть и паломническом по сути, можно будет делать разнообразные дорожные зарисовки – ведь именно любви к рисованию женщины были обязаны своим знакомством. Но Аманду Фергюссон не соблазняли памятники античности; она не желала осматривать языческие храмы эпохи Августа или полуразвалившиеся колонны, воздвигнутые в честь Юлиана Отступника. Ее интересовали разве что природные виды. Направляясь из Трапезунда в глубь материка с охотничьими хлыстами наготове, они видели вместо ожидаемых собачьих стай ангорских коз, пасущихся на склонах холмов среди карликового дуба, матово-желтого винограда и густых яблоневых садов, слышали кузнечиков, стрекотавших громче и напористей, чем их английские собратья, и наблюдали чудеснейшие багряно-розовые закаты. Вокруг были поля пшеницы, опиумного мака и хлопка; разбросанные там и сям заросли рододендрона и желтой азалии; красноногие куропатки, удоды и синие вороны. В Зирганских горах путницам повстречался большой благородный олень; находясь на почтительном расстоянии от людей, животное ответило им кротким взглядом.
В Арзруме мисс Лоуган уговорила компаньонку посетить христианскую церковь. Поначалу эта идея как будто себя оправдала, ибо мисс Фергюссон обнаружила на кладбище кресты и надгробные камни кельтского обличья, напоминающие о ее родной Ирландии; улыбка одобрения тронула ее суровые черты. Однако смягчилась она ненадолго. Покидая церковь, леди заметили молодую селянку, которая клала в трещину у главного входа какой-то жертвенный дар. Этим даром оказался человеческий зуб, несомненно ее собственный. Как выяснилось при ближайшем рассмотрении, трещина была набита пожелтевшими резцами и стертыми коренными. Мисс Фергюссон решительно осудила это массовое суеверие и попустительствующих ему священников. Тех, кто проповедует слово Божие, заявила она, и судить следует по слову Божьему, а недостойных карать без всякого снисхождения.
Они пересекли рубеж России, наняв на пограничном пункте нового проводника, большого бородатого курда, – по его словам, он хорошо знал, что требуется иностранцам. Мисс Фергюссон обращалась к нему на языке, казавшемся ее товарке смесью русского и турецкого. То время, когда им помогал беглый итальянский мисс Лоуган, давно миновало; начавшая путешествие в качестве гида и переводчика, она чувствовала, что превратилась едва ли не в обузу и ее теперешний статус немногим выше, чем у уволенного драгомана или вновь нанятого курда.
Продвигаясь втроем дальше на Кавказ, они спугнули стаю пеликанов, чья тяжеловесная неуклюжесть чудесным образом пропала, стоило им подняться в воздух. Раздражение мисс Фергюссон, вызванное случаем в Арзруме, пошло на убыль. Переваливая через восточный отрог горы Алагез, они то и дело поглядывали вперед, где медленно проступали массивные очертания Большого Арарата. Его вершины не было видно – ее окружало кольцо белых облаков, ярко сиявших на солнце.
– У него нимб! – воскликнула мисс Лоуган. – Как у ангела.
– Правильно, – с легким кивком подтвердила мисс Фергюссон. – Люди вроде моего отца с этим, конечно, не согласились бы. Сказали бы, что все эти сравнения чепуха, легче перышка. В буквальном смысле. – Она улыбнулась, поджав губы, и любопытство во взгляде мисс Лоуган побудило ее продолжить: – Они объяснили бы, что кольцо из облаков – совершенно естественное явление. Ночью и еще несколько часов после рассвета вершина хорошо видна, но утреннее солнце нагревает равнину, и теплый воздух поднимается вверх, на определенной высоте превращаясь в пар. К вечеру, когда все снова охлаждается, ореол исчезает. В этом нет никакой тайны для… науки, – сказала она, неодобрительно выделив последнее слово.
– Это волшебная гора, отозвалась мисс Лоуган. Спутница поправила ее:
– Это святая гора. – Она испустила нетерпеливый вздох. – Всему на свете можно найти два объяснения. Вот зачем мы наделены свободой воли – чтобы выбрать истинное. Мой отец никак не мог понять, что его объяснения, точно так же как и мои, основаны на вере. На вере в ничто. Для него все это было бы просто паром, облаками и теплым воздухом. Но кто создал пар, кто создал облака? Кто выбрал из многих гор именно Ноеву и каждый день благословляет ее облачным нимбом?
– Ну конечно, – сказала мисс Лоуган, не совсем убежденная этими аргументами.
В тот день они встретили армянского попа, сообщившего им, что гора, к которой они направляются, покорена еще никем не была и, более того, не будет. Когда мисс Фергюссон вежливо упомянула о докторе Парроте, поп заверил ее, что она ошибается. Возможно, она спутала Массис (так он именовал Большой Арарат) с вулканом, находящимся гораздо южнее, – турки зовут его Сиппан-Даг. Прежде чем найти свое последнее пристанище, Ноев ковчег задел главу Сиппан-Дага и снес его верхушку, дав выход подземному пламени. На ту гору, признал он, человек может взойти; на Массис же нет. Это единственное, в чем христиане согласны с мусульманами. К тому же, продолжал поп, разве не подтверждает этого само Священное Писание? Гора, стоящая перед ними, есть место рождения человечества; но, как известно, напомнил он двум леди с обаятельным смешком, словно прося извинить его за упоминание о столь нескромном предмете, человек не может снова войти в утробу матери и родиться вторично – об этом Спаситель говорил Никодиму.
Перед тем как распрощаться, поп вынул из кармана маленький черный амулет, отполированный многими столетиями. Это, объявил он, кусочек битума, который когда-то был частичкой Ноева ковчега; его обладателю не страшны никакие напасти. Раз леди проявляют такой интерес к горе Массис, то, возможно…
Мисс Фергюссон учтиво отклонила намечающуюся сделку, заметив, что если гора действительно неприступна, то их уверенность в происхождении амулета от корабля Патриарха вряд ли может быть так уж велика. Армянин, однако, не видел здесь никакой неувязки. Его могла принести вниз птица, как голубь – масличную ветвь. Или это могло быть делом рук ангела. Разве не повествует предание, как Святой Иаков трижды пытался подняться на Массис и во время третьей попытки ангел сказал ему, что это запрещено, но принес в дар дощечку от Ковчега? На том самом месте, где святой получил ее, и основан монастырь его имени.
Однако купля-продажа гак и не состоялась, и поп ушел несолоно хлебавши. Мисс Лоуган, которую смутили слова Спасителя, адресованные Никодиму, переключилась на думы о битуме – не это ли вещество используют художники, чтобы сгустить тени на своих картинах? Мисс же Фергюссон была попросту разгневана: во-первых, попыткой приписать священному тексту какой-то дурацкий смысл; и, во-вторых, этим бесстыдным торгашеством. Не зря ей сразу не понравились представители восточного клира – мало того что они поддерживают веру в чудесные свойства человеческих зубов, так еще и торгуют сомнительными реликвиями. Чудовищно. Они должны быть наказаны за это – и от расплаты, разумеется, не уйдут. Мисс Лоуган с опаской поглядела на свою компаньонку.
На следующий день они совершили изнурительный переход через поросшую тростником и грубой травой равнину, которую оживляли лишь стайки дроф да черные шатры курдов-кочевников. На ночлег остановились в маленьком поселке – отсюда до подножия горы был еще день пути верхом. Поужинав сливочным сыром и соленой лососиной из Гокчая, женщины вышли в пахнущие абрикосом сумерки и обратили взгляд в сторону горы Патриарха. Кряж впереди образовывал два подъема: Большой Арарат, массивную, широкоплечую глыбу, напоминающую собор с укрепленными стенами, и Малый Арарат, тысячи на четыре футов ниже, изящный конус с гладкими и ровными боками. Сравнивая высоту и очертания двух Араратов, мисс Фергюссон без труда усмотрела в них символ изначального деления человечества на два пола. Она не сказала об этом мисс Лоуган, которая всегда была удручающе глуха к трансцендентному.
В этот момент, точно желая окончательно укрепить товарку во мнении относительно прозаичности своего образа мыслей, мисс Лоуган призналась, что ее с детства занимал вопрос, как это Ковчегу удалось встать на верхушке горы. Было ли днище корабля проткнуто поднявшимся из моря остроконечным пиком? Тогда он, конечно, уже не мог бы шелохнуться. А если нет, то как же судно избежало рокового крена при спадении вод?
– Об этом уже подумали до вас, – довольно жестко ответила мисс Фергюссон. – Марко Поло высказал догадку, что вершина горы плоская, и тогда это все объясняло бы. Мой отец, заинтересуйся он этой проблемой, наверняка согласился бы с ним. Однако нам известно, что дело здесь в другом. Те, кто поднимался на Большой Арарат, сообщают, что пониже верхушки есть чуть покатая долина. Размером, – уточнила она, словно иначе мисс Лоуган не поняла бы ее объяснений, – примерно с половину лондонского Грин-парка. Она могла послужить вполне естественной и безопасной гаванью.
– Так, значит. Ковчег остановился не на самой верхушке? Писание не дает точных указаний на этот счет.
По мере приближения к Аргури, лежащему на высоте более шести тысяч футов над уровнем моря, жара заметно спадала. В трех милях ниже поселка они наткнулись на первую из благословенных плантаций Отца Ноя. Виноград только что отцвел; там и сям среди листвы виднелись крохотные темно-зеленые гроздья. Работавший на посадках крестьянин бросил свою грубую мотыгу и проводил нежданных гостей к поселковому старосте, которому был вручен в подарок мешочек с порохом: он вежливо поблагодарил путешественниц, но не выказал особенного удивления. Мисс Лоуган была слегка задета этой корректностью: староста вел себя так, словно его ежедневно одаривали порохом экспедиции, состоящие из белых женщин.
Между тем мисс Фергюссон оставалась деятельной и целеустремленной. Было решено, что после полудня их проводят в монастырь Святого Иакова; к вечеру они вернутся в поселок, а завтра вновь отправятся в церковь, дабы вознести молитву.
Монастырь был расположен на берегу речушки Аргури, в нижней части гигантской расселины, идущей чуть ли не до вершины горы. Здесь стояла церковь крестообразной формы, сложенная из глыб застывшей лавы. Различные мелкие строения льнули к ее бокам, как поросята к свиноматке. Во внутреннем дворе женщин ждал немолодой священник; за его спиной высился купол церкви Святого Иакова. Он был в простом балахоне из синей саржи с остроконечным капюшоном, как у капуцинов;
черные пряди в его длинной бороде перемежались седыми; на ногах у него были шерстяные персидские носки и обыкновенные тапочки. В одной руке он держал четки; другую приложил к груди в знак приветствия. Что-то побуждало мисс Лоуган преклонить колена перед пастором Ноевой церкви; но присутствие и готовое излиться наружу неодобрение мисс Фергюссон, которая отвергала множество религиозных ритуалов, называя их "папскими штучками", помешали ей сделать это.
Внутренний двор походил скорее на крестьянский, чем на монастырский. У стены были грудой навалены мешки с зерном; три овцы, забредшие сюда с ближнего пастбища, не изгонялись; с земли тянуло гниловатым духом. Улыбаясь, архимандрит пригласил их в свою келью, а именно в один из домишек, накрепко прилепленных к церкви снаружи. Ведя их через дюжину или около того дворов, архимандрит слегка придерживал мисс Фергюссон за локоток, что было абсолютно излишней любезностью.
В монашеской келье были толстые глиняные стены и оштукатуренный потолок, подпертый посередине крепким столбом. Над соломенным тюфяком висел грубый образ какого-то нераспознаваемого святого; дворовые запахи добирались и сюда. Мисс Лоуган сочла обстановку восхитительно простой, мисс Фергюссон – убогой. Поведение архимандрита было также интерпретировано двояко: там, где мисс Лоуган усматривала искренность и дружелюбие, мисс Фергюссон видела одну только лицемерную угодливость. У мисс Лоуган возникло впечатление, что по пути к Арарату ее спутница исчерпала весь свой запас вежливости; теперь она держалась холодно и бесцеремонно. Когда архимандрит предложил двум леди переночевать в монастыре, она коротко отказалась; на дальнейшие уговоры гостеприимного хозяина ответила резкостью.
Архимандрит улыбался по-прежнему, и благодушие, на взгляд мисс Лоуган, ему не изменило. Тут появился слуга с простым подносом, на котором стояли три сделанных из рога кубка. Вода из ручья Аргури, подумала мисс Лоуган; а может быть, кисловатое молоко, каким уже много раз за время путешествия угощали их радушные пастухи. Но слуга вернулся с мехом для вина и по команде разлил его содержимое в сосуды. Архимандрит поднял свой, поведя им в сторону женщин, и залпом выпил, после чего кубок был наполнен вторично.
Мисс Фергюссон отведала напитка. Затем она стала задавать архимандриту вопросы, вызвавшие у мисс Лоуган серьезное беспокойство. Оно усугублялось необходимыми для перевода паузами.
– Это вино?
– Ваша правда. – Священник улыбнулся, словно приглашая женщин снизойти до этого местного развлечения, пока еще абсолютно не известного на их далекой родине.
– Его делают из винограда?
– Совершенно верно, леди.
– Скажите мне, откуда у вас виноград, из которого сделано это вино? Архимандрит развел руками, как бы предлагая дамам взглянуть вокруг.
– А кто первым посадил виноградники, с которых собран этот урожай?
– Наш великий предок и праотец, породивший всех нас, Ной. Мисс Фергюссон подытожила сказанное, хотя, с точки зрения ее компаньонки, это было вовсе не обязательно:
– Вы угощаете нас вином из ягод, собранных на плантациях Ноя?
– Имею честь, мадам. – Он улыбнулся. Похоже, он ожидал если не особых благодарностей, то, по меньшей мере, легкого удивления. Вместо этого мисс Фергюссон встала, отобрала у мисс Лоуган нетронутое вино и вернула оба кубка слуге. Затем без единого слова покинула келью архимандрита, пересекла двор таким шагом, что три овцы инстинктивно потянулись за ней, и начала спускаться по склону горы. Мисс Лоуган сделала несколько неопределенных жестов, адресованных священнику, затем побежала догонять нанимательницу. Они в молчании миновали пышные абрикосовые сады; не удостоили вниманием пастуха, который протягивал им чашу с молоком; не обменявшись ни словом, вошли в поселок, где мисс Фергюссон, вновь обретшая свою расчетливую вежливость, попросила старосту приготовить им помещение не откладывая. Старик предложил свой дом, самый большой в Аргури. Мисс Фергюссон поблагодарила его и вручила ответный подарок – маленький пакетик сахару, принятый с должной серьезностью.
Этим вечером путешественницам сервировали ужин в их комнате, на низком столике не больше стула пианиста. Им подали лаваш – тонкие здешние лепешки, разрезанные пополам крутые яйца, ломтики холодной баранины и плоды земляничного дерева. Вино отсутствовало, то ли потому, что таков был обычай этого дома, то ли потому, что сведения об их визите в монастырь уже дошли до ушей старосты. Вместо вина они опять пили овечье молоко.
– Это кощунство, – наконец сказала мисс Фергюссон. – Кощунство. На Ноевой горе. Живет как крестьянин. Предлагает женщинам ночевать у себя. Делает вино из винограда Патриарха. Это кощунство.
Мисс Лоуган, хорошо изучившая спутницу, и не пыталась отвечать, а тем более защищать обходительного архимандрита. Она вспомнила, что обстоятельства их визита не позволили им осмотреть древнюю иву, выросшую из дощечки от Ноева ковчега.
– Мы поднимемся на гору, – сказала мисс Фергюссон.
– Но мы же не знаем, как это делается.
– Мы поднимемся на гору. Грех должен быть смыт водой. Грехи мира были смыты водами Потопа. Этот монах совершает двойное кощунство. Мы наполним наши бутылочки снегом со святой горы. Чистый сок Ноевой лозы, за которым мы явились, осквернен. Вместо него мы привезем с собой очищающую воду. Это единственная возможность спасти путешествие.
Мисс Лоуган кивнула, скорее от изумления, нежели в знак согласия.
Они вышли из поселка Аргури утром 20 июня года от Рождества Христова 1840-го, в сопровождении одного лишь своего курда. Староста сочувственно объяснил им, что здешние жители считают гору священной и никто из них не отважится подняться по ней выше монастыря Святого Иакова. Он и сам разделял эти верования. Он не пытался отговорить женщин от их замысла, но настоял на том, чтобы мисс Фергюссон взяла у него взаймы пистолет. Она пристегнула его к поясу, хотя не умела обращаться с оружием и не собиралась пускать его в ход. Мисс Лоуган, тоже по совету старосты, взяла в дорогу мешочек с лимонами.
Леди ехали верхом, прикрывшись от утреннего солнца белыми зонтиками. Подняв глаза, мисс Фергюссон обнаружила, что у вершины горы начинает появляться облачный ореол. Ежедневное чудо, сказала себе она. За несколько часов, похоже, продвинулись недалеко; сейчас они пересекали бесплодную полосу, где не было почти ничего, кроме мелкого песка да желтоватой глины; лишь изредка попадались чахлые колючие кусты. Мисс Лоуган заметила несколько бабочек и множество ящериц, но была втайне разочарована тем, что о своем присутствии заявляет столь малое количество из плававших на Ковчеге тварей. Она призналась себе, что до сих пор лелеяла о склонах горы нелепое представление как о чемто вроде зоологического сада. Но ведь зверям было наказано плодиться и размножаться. Им следовало бы исполнить Божью волю.
Они часто углублялись в скалистые ущелья без единой капли влаги. Видимо, это была безжизненная гора, сухая, как меловые карьеры в Сассексе. Но потом, чуть повыше, она удивила их: вдруг открылось зеленое пастбище и розовые кусты с нежными цветами. Они обогнули каменный выступ и наткнулись на небольшой лагерь – три или четыре шатра из рогожи, крытых черными козлиными шкурами. Мисс Лоуган была слег-ка встревожена этим внезапным обнаружением группы номадов, чьи животные паслись ниже по склону, но мисс Фергюссон направила свою лошадь прямо на них. Свирепого вида мужчина, чьи спутанные волосы походили на крышу его собственного шатра, подал им грубую чашу. В ней было кисловатое молоко, разбавленное водой, и мисс Лоуган отпила немного, чувствуя себя не в своей тарелке. Они кивнули, улыбнулись и поехали дальше.
– Вы считаете это проявлением естественного гостеприимства? – вдруг спросила Аманда Фергюссон.
Мисс Лоуган поразмыслила над этим странным вопросом.
– Да, – ответила она, поскольку они уже много раз сталкивались с образчиками подобного поведения.
– Мой отец сказал бы, что это просто животное стремление подкупить чужестранцев, чтобы отвратить их гнев. Верить в это было бы для него делом чести. Он сказал бы, что эти кочевники ведут себя в точности как жуки.
– Как жуки?
– Мой отец интересовался жуками. Рассказывал мне, что если посадить одного в коробочку и постучать по крышке, он тоже начнет толкаться изнутри, думая, что ты – это другой жук, предлагающий себя в пару.
– Мне не кажется, что они ведут себя как жуки, – сказала мисс Лоуган, постаравшись подчеркнуть своим тоном, что это всего лишь ее личное мнение и она ни в коей мере не хочет задеть полковника Фергюссона.
– Мне тоже.
Мисс Лоуган не совсем понимала настроение, владеющее ее компаньонкой. Проделав такой огромный путь, чтобы замолить грехи отца, она вместо этого словно бы постоянно спорила с его тенью.
У первого же крутого откоса Большого Арарата они привязали лошадей к колючему дереву и стреножили их. Отсюда предстояло идти пешком. Мисс Фергюссон, с поднятым зонтиком и пистолетом на поясе, устремилась вперед уверенной поступью праведницы; мисс Лоуган, болтая своим мешочком с лимонами, старалась не отставать, ибо тропинка становилась все более обрывистой; обремененный кладью курд замыкал шествие. Чтобы достичь снеговой границы, они должны были провести на горе две ночи.
Они упорно поднимались целый день, и часам к семи, когда небо приобрело мягкую абрикосовую подцветку, остановились передохнуть на голом скалистом языке. Поначалу они не обратили внимания на шум и не поняли, что он означает. Раздался низкий рокот, гранитный гул, хотя откуда он шел, сверху или снизу, было неясно. Затем земля под их ногами начала дрожать, и они услышали нечто вроде раската грома – но далекого, приглушенного, устрашающего грома, словно какой-то первобытный бог бунтовал в своей глубокой темнице. Мисс Лоуган бросила на компаньонку испуганный взгляд. Аманда Фергюссон смотрела в бинокль на монастырь Святого Иакова, и на лице ее лежало поразившее робкую путешественницу выражение сдержанного удовольствия. Мисс Лоуган была близорука, и потому именно черты лица ее спутницы, а не собственные наблюдения подсказали ей, что случилось. Когда бинокль наконец перешел к ней, она убедилась в том, что все без исключения стены и кровли маленькой церкви и монастырского поселка, который они покинули только сегодня утром, разрушены мощным подземным толчком.
Мисс Фергюссон энергично встала на ноги и снова двинулась в гору.
– Разве мы не будем помогать уцелевшим? – озадаченно спросила мисс Лоуган.
– Там никого не осталось, – ответила ее спутница. И добавила более резким тоном: – Это кара, которую им следовало предвидеть.
– Кара?
– За непослушание. За вино из Ноева винограда. За то, что построили церковь и осквернили ее кощунством. – Мисс Лоуган осторожно глянула на Аманду Фергюссон, соображая, как лучше выразить мысль, что ее смиренному и недалекому уму эта кара представляется чересчур суровой. – Это святая гора, – холодно сказала мисс Фергюссон. – Гора, где нашел прибежище Ноев ковчег. Малый грех становится здесь великим.
Мисс Лоуган так и не нарушила своего тревожного молчания; она просто последовала за компаньонкой, которая взбиралась вверх по каменистой ложбине. Дойдя до конца, мисс Фергюссон подождала товарку и вновь обратилась к ней:
– Вы думаете, Бог похож на главного судью в Лондоне. Ждете от него целой объяснительной речи. Бог этой горы – тот самый Бог, который из всего мира пощадил только Ноя и его семью. Помните это.
Мисс Лоуган была серьезно обеспокоена этими словами. Неужели мисс Фергюссон уподобляет землетрясение, разрушившее поселок Аргури, самому великому Потопу? Неужто избавление от гибели двух белых женщин и одного курда приравнивается ею к спасению Ноева семейства? Когда они готовились к экспедиции, им говорили, что магнитный компас на таких горах бесполезен, ибо там много залежей железа. Оказывается, думала мисс Лоуган, здесь вполне можно потерять ориентацию и в других смыслах.
Что она делает на Ноевой горе бок о бок с паломницей, обратившейся в фанатичку, и бородатым селянином, говорящим на непонятном языке, в то время как скалы под ними взрываются, точно начиненные порохом, который служит им для умилостивления местных вождей? Все призывало их спуститься, но они по-прежнему шли вверх. Курд, от которого она ожидала бегства в самом начале землетрясения, попрежнему сопровождал их. Может быть, он собирался перерезать им глотки, когда они заснут.