Я хочу кое-что рассказать вам о ней. На дворе та срединная часть ночи, когда занавески не пропускают света, уличную тишину нарушает лишь ворчанье какого-нибудь бредущего домой Ромео, а птицы еще не начали своей повседневной, но жизнерадостной суеты. Она лежит на боку, отвернувшись от меня. Я не вижу ее в темноте, но по тихому и мерному ее дыханию я мог бы очертить вам контуры ее тела. Когда она счастлива, она может спать в одной позе часами. Я подолгу наблюдал за ней в эту пору глубинных ночных течений и твердо знаю, что она даже не шевелится. Конечно, это можно списать на хорошее пищеварение и спокойные сны; но мне это кажется признаком счастья.
Наши ночи не похожи друг на друга. Она засыпает, словно подхваченная ласковой, теплой приливной волной, которая доносит ее, безмятежную, до самого утра. Я засыпаю менее охотно, борясь с прибоем, не желая расставаться с удачным днем или все еще сетуя на свое сегодняшнее невезенье. Разные потоки струятся сквозь наше дремлющее сознание. Меня часто сбрасывает с постели страх времени и смерти, панический ужас перед надвигающейся пустотой; просыпаясь – ноги на полу, руки сжимают виски, – я выкрикиваю бессмысленное (и удручающе невыразительное) "нет, нет, нет". Тогда ей приходится гладить меня, успокаивая, точно пса, с лаем выскочившего из грязной речки.
Бывает, что и ее сон прерывается вскриком, и тогда наступает мой черед бросаться на помощь. Я мгновенно выныриваю из забытья, и она сонными губами шепчет мне, что ее напугало. "Очень большой жук", – поясняет она, словно из-за жука поменьше не стала бы меня беспокоить;
или: "Ступеньки были скользкие"; или просто (сбивая меня с толку тавтологической загадочностью этих слов): "Ужасная гадость". Затем, избавившись от мокрой жабы или мусорной пробки, послуживших причиной затора, она вновь засыпает спокойным сном. Я лежу, сжимая склизкое земноводное, баюкая в руках комок влажной грязи, встревоженный и восхищенный. (Между прочим, я не хочу сказать, что мои сновидения значительнее. Сны демократизируют страх. Во сне потерять ботинок или опоздать на поезд – ничуть не меньшая трагедия, чем попасть в лапы герильеров или угодить под ядерный обстрел.) Я восхищаюсь ею, потому что она гораздо лучше меня справляется с этой работой, которую мы обязаны выполнять регулярно до самой смерти: ведь людям на роду написано спать по ночам. Она ведет себя как опытный путешественник, бесстрашно вступающий в зал нового аэропорта. А я лежу во тьме с просроченным паспортом, подталкивая свою скрипящую багажную тележку не к тому транспортеру.
Короче говоря… она спит на боку, спиной ко мне. Вдоволь наворочавшись и убедившись в бесплодности обычных уловок, помогающих нырнуть обратно в забвение, я решаю продублировать мягкий зигзаг, образованный ее телом. Когда я начинаю пристраивать свою голень к ее икре, мышцы которой расслаблены сном, она чувствует мою возню; не просыпаясь, она поднимает левую руку и сдвигает свои волосы с плеч на затылок, чтобы я мог уткнуться в ее голую шею. В ответ на эту неизменную инстинктивную любезность я всякий раз содрогаюсь от прилива чувств. Мои глаза щиплет от слез, и я едва сдерживаюсь, так мне хочется разбудить ее и напомнить о том, как я ее люблю. Своим бессознательным жестом она затрагивает самые основы моей любви к ней. Конечно, она ни о чем не догадывается; я никогда не говорил ей об этой крохотной ночной радости, которую она дарит мне с таким постоянством. Хотя, наверное, говорю сейчас…
Вы думаете, что на самом-то деле она успевает на секунду проснуться? Я понимаю, что это ее движение может казаться сознательным актом вежливости – мелочью, которая сама по себе приятна, однако едва ли свидетельствует о том, что корни любви уходят куда-то под смоляной пласт сознания. Вы нравы в своем скептицизме; влюбленным можно доверять лишь до известного предела, ведь они тщеславны, как политики. Но я докажу вам свою правоту. Вы уже поняли, что волосы у нее до плеч. Но несколько лет назад, когда нам пообещали затяжную летнюю жару, она коротко постриглась. Ее шея была открыта для поцелуев круглые сутки. И в темноте, когда мы лежали под одной простыней и я истекал потом, как калабриец, когда срединная часть ночи была коротка, но одолеть ее все равно было непросто, – я поворачивался к этой стилизованной букве S рядом с собой, и она, что-то неразборчиво бормоча, пыталась убрать с шеи несуществующие волосы.
"Я люблю тебя, шепчу я в этот спящий затылок, – я люблю тебя". Все романисты знают, что их искусство выигрывает от недоговоренности. Соблазняясь дидактикой, писатель должен представлять себе щеголеватого капитана корабля перед надвигающимся штормом: как он кидается от прибора к прибору в фейерверке золотой тесьмы, как отдает в переговорную трубу решительные команды. Но внизу никого нет; машинное отделение отсутствует, и руль отказал много веков назад. Капитан может разыграть прекрасный спектакль, убедив не только себя, но и кое-кого из пассажиров; все-таки судьба их плавучего мира зависит не от него, а от безумных ветров и угрюмых течений, от айсбергов и случайных рифов.
Однако иногда обиняки литературы все же вызывают у романиста естественное раздражение. В нижней части эль-грековских "Похорон графа Оргасского" в Толедо есть группа угловатых фигур в плоеных воротниках. Предающиеся своей показной печали, они смотрят в разные стороны. И только один из них с мрачной иронией смотрит прямо на нас – и мы не можем не заметить, сколь нелестен его взгляд. По традиции считается, что это изображение самого Эль Греко. Вот я, говорит он. Я и есть автор. И я за все это в ответе, потому и не прячу глаз.
Поэтам, видимо, проще писать о любви, чем прозаикам. Для начала у них есть это уклончивое "я" (если я напишу "я", вы потребуете, чтобы не позже чем через пару абзацев вам объяснили, кто имеется в виду – Джулиан Барнс или какой-нибудь вымышленный персонаж; поэт может вальсировать между тем и другим, не теряя ни в глубине чувства, ни в объективности). Еще поэты, похоже, могут обращать плохую любовь, – любовь эгоистическую, дрянную – в хорошую лирическую поэзию. Прозаикам не дано навевать этот восхитительный обман. Плохую любовь мы можем обратить только в прозу о плохой любви. Поэтому мы слегка завидуем (и не совсем доверяем) пишущим о любви поэтам.
А они сочиняют то, что именуется любовной поэзией. Из их опусов составляются книги под названьями типа "Поющие Сердца – Антология Шедевров Любовной Лирики". Кроме того, есть еще письма; из них получаются сборники, озаглавленные "Сокровищница Золотого Пера, Лучшие Любовные Послания Всех Времен и Народов" (книга – почтой). Но нет такого жанра, который подходил бы под определение любовной прозы. Это звучит неуклюже, почти парадоксально. "Любовная Проза: Справочник Работяги". Продается в магазинах плотницкого инвентаря.
Канадская писательница Мейвис Галлант сказала: "Тайна, которую представляет собой любящая пара, это, пожалуй, единственная настоящая тайна, еще не раскрытая нами, и когда мы раскроем ее, литература, – да и любовь тоже, – будет уже не нужна". Прочтя это впервые, я нарисовал на полях шахматную пометку "!?", означающую красивый, но, возможно, ошибочный ход. Однако со временем точка зрения канадки возобладала, и пометка сменилась на "!!".
"Пусть мы умрем – но будет жить любовь". К такому выводу осторожно подобрался в своем стихотворении "Арундельская могила" Филип Ларкин. Эта строчка удивляет нас, ибо почти все творчество поэта есть похожее на выкручиванье фланелевой тряпицы избавление от иллюзий. Нам приятно, когда нас подбадривают; но сначала прозаику положено нахмуриться и спросить, а не сфальшивила ли эта поэтическая фанфара? Действительно ли любовь переживет нас? Мысль, конечно, соблазнительная. Было бы куда как приятно, если бы любовь оказалась источником, который будет излучать энергию и после нашей смерти. На экранах старых телевизоров, когда их выключали, оставалось световое пятно размером с флорин потом оно понемногу таяло, превращаясь в микроскопическую искорку, и исчезало. Мальчишкой я ежевечерне наблюдал этот процесс, смутно желая замедлить его (и с юношеской меланхолией усматривая в нем подобие неизбежного исчезновения во вселенском мраке крохотного огонька человеческой жизни). Что ж, и любовь будет так вот светиться, когда телевизор уже выключат? Мой опыт этого не подтверждает. Вместе с последним из любящих умирает и любовь. Если от нас что и останется, так скорее что-нибудь другое. Ларкина переживет отнюдь не его любовь, а его стихи; это очевидно. Перечитывая конец "Арундельской могилы", я всегда вспоминаю Уильяма Хаскиссона. В свое время он был очень известным политиком и финансистом; но теперь мы помним его только потому, что 15 сентября 1830 года, на открытии Ливерпульско-Манчестерской железной дороги, его первого задавило насмерть поездом (вот чем он стал, во что обратился). Любил ли Уильям Хаскиссон? Пережила ли его эта любовь? Никто не знает. Все, что от него осталось, – это тот миг роковой беспечности; смерть превратила его в камею, в иллюстрацию безжалостной поступи прогресса.
"Я тебя люблю". Первым делом спрячем эти слова на верхнюю полку; в железный ящичек, под стекло, которое при случае полагается разбить локтем; в надежный банк. Нельзя разбрасывать их где попало, точно трубочки с витамином С. Если эти слова всегда будут под рукой, мы начнем прибегать к ним не думая; у нас не хватит сил воздержаться. Мы-то, конечно, уверены в обратном, но это заблуждение. Напьемся, одолеет тоска или (самое вероятное) взыграет известного рода надежда, и вот пожалуйста – слова уже использованы, захватаны. Нам может показаться, что мы влюбились, и захочется проверить, так ли это. Как мы узнаем, что у нас на уме, покуда не услышим собственных слов? Остерегитесь – они не отмываются. Это высокие слова; мы должны быть уверены, что заслужили их. Вслушайтесь, как звучат они по-английски: "I love you". Подлежащее, сказуемое, дополнение – безыскусная, незыблемая фраза. Подлежащее – коротенькое словцо, которое как бы помогает влюбленному самоустраниться. Сказуемое подлиннее, но столь же недвусмысленно – в решающий миг язык торопливо отскакивает от неба, освобождая дорогу гласной. В дополнении, как и в подлежащем, согласных нет; когда его произносишь, губы складываются словно для поцелуя. "I love you". Как серьезно, как емко, как веско это звучит.
Мне видится тайный сговор между всеми языками мира. Собравшись вместе, они постановили придать этой фразе такое звучание, чтобы людям было ясно: ее надо заслужить, за нее надо бороться, надо стать ее достойным. Ich liebe dich: полуночный сигаретный шепот, в котором счастливо рифмуются подлежащее и дополнение. Je t'aime: здесь сначала разделываются с подлежащим и дополнением, чтобы вложить весь сердечный пыл в долгий гласный последнего слова. (Грамматика тут надежнее; заняв второе место, предмет любви может уже не бояться, что его заменят кем-то другим.) Я тебя люблю: дополнение снова занимает вселяющую уверенность вторую позицию, но теперь – несмотря на оптимистическую рифму вначале – здесь слышится намек на трудности, препятствия, которые нужно будет преодолеть. Ti amo – возможно, это чересчур смахивает на аперитив, но выигрывает благодаря твердому согласию подлежащего и сказуемого, делателя и действия, слитых в одно слово.
Извините за любительский подход. Я охотно передаю эту тему на рассмотрение какой-нибудь филантропической организации, стремящейся увеличить сумму человеческих знаний. Пусть созданная при ней исследовательская группа изучит эту фразу на всех языках мира, пронаблюдает за ее изменениями, попытается понять, что слышат в ее звуках те, к кому она обращена, как от богатства ее звучания зависит мера даримого ею счастья. Вопрос к залу: есть ли на земле племена, в лексиконе которых отсутствуют слова "я тебя люблю"? Или все они давно уже вымерли?
Пусть эти слова лежат у нас в ящичке, под стеклом. А вынув их оттуда, будем обращаться с ними бережно. Мужчины говорят "я тебя люблю", дабы залучить женщин в постель, женщины говорят "я тебя люблю", дабы женить на себе мужчин; и те, и другие говорят "я тебя люблю", дабы держать страх на привязи, дабы обрести ложную уверенность, дабы убедить себя в том, что благословенное состояние достигнуто, дабы не замечать того, что все уже позади. Не нужно использовать эти слова в таких целях. Я тебя люблю не должно звучать слишком часто, становиться ходкой монетой, пущенной в оборот ценной бумагой, служить для нас источником прибыли. Конечно, вы можете принудить эту послушную фразу играть вам на руку. Но лучше приберегите ее для того, чтобы прошептать в шею, с которой только что были убраны несуществующие волосы.
Сейчас мы далеко друг от друга; наверное, вы догадались. Трансатлантический телефон передразнивает меня своим эхом, точно хочет сказать: слыхали, мол. "Я тебя люблю" – и прежде чем она успевает ответить, мой металлический двойник повторяет: "Я тебя люблю". Это малоприятно; тиражируясь, произнесенная мною фраза превращается в общее достояние. Пробую еще раз, с тем же успехом. I love you, I love you – выходит какая-то популярная песенка из тех, что с месяц держатся на пике моды, а затем сдаются в репертуар клубных турне, где коренастые рок-певцы с сальными волосами и томлением в голосе пытаются с их помощью раздеть вольготно расположившихся в первых рядах девиц. I love you, I love you – а ведущая гитара хихикает, и в открытом рту барабанщика лежит влажный язык.
К любви, к ее словарю и жестам нужно относиться бережно. Если ей суждено спасти нас, мы должны смотреть на нее так же честно, как хорошо бы научиться смотреть на смерть. Следует ли преподавать любовь в школе? Первый триместр: дружба; второй триместр: нежность; третий триместр: страсть. Почему бы и нет? Наших детей учат готовить, и чинить машины, и трахаться так, чтобы не залететь; и мы полагаем, что дети умеют все это гораздо лучше, чем в свое время умели мы, но какой им прок от всего этого, если они не умеют любить? Считается, что тут они и без нас как-нибудь разберутся. Природа, мол, возьмет свое; она будет служить им автопилотом. Однако Природа, на которую мы привыкли сваливать ответственность за все, чего не понимаем сами, не слишком надежно работает в автоматическом режиме. Доверчивые девицы, мобилизованные в армию замужних женщин, по выключении света обнаруживают, что Природа знает ответы отнюдь не на все вопросы. Доверчивым девицам говорили, что любовь – земля обетованная, ковчег, на котором дружная чета спасется от Потопа. Может, она и ковчег, но на этом ковчеге процветает антропофагия; а командует им сумасшедший старик, который чуть что пускает в ход посох из дерева гофер и может в любой момент вышвырнуть тебя за борт.
Давайте начнем сначала. Любовь делает вас счастливым? Нет. Любовь делает счастливой ту, кого вы любите? Нет. Благодаря любви все в жизни идет как надо? Разумеется, нет. Когда-то я, конечно, во все это верил. А кто же не верил (и у кого эта вера до сих пор не лежит гденибудь в трюме души)? Об этом пишут книги, снимают фильмы; это закат тысячи историй. Если любовь не решает всех проблем, тогда зачем же она? Разве мы не можем быть уверены – ведь нам так этого хочется, – что любовь, стоит только найти ее, облегчит наши ежедневные муки, станет для нас чем-то вроде дармового анальгетика?
Двое любят друг друга, но они несчастны. Какой мы делаем вывод? Что один из них любит другого не по-настоящему; что их любовь недостаточно крепка? Я против этого "не по-настоящему"; я против этого "недостаточно". За свою жизнь я любил дважды (по-моему, это не так уж мало), раз счастливо, раз несчастливо. Больше всего о природе этого чувства я узнал благодаря несчастной любви – хоть и не сразу, а только годы спустя. Даты и подробности – выбирайте их по своему усмотрению. Но я любил и был любим очень долго, много лет. Сначала я был беспардонно счастлив, преисполнен надежд и обуян солипсическим восторгом; но большую часть времени, как это ни странно, я был удручающе несчастен. Что же, я недостаточно крепко ее любил? Я знаю, что это не так, – ради нее я пожертвовал половиной своего будущего. Может быть, она недостаточно крепко меня любила? И это не так – ради меня она отказалась от половины своего прошлого. Мы много лет прожили бок о бок, мучительно стараясь понять, что же неладно в нашей связке. Взаимная любовь не делала нас счастливыми. Но мы упрямо не желали этого признавать.
Позже я разобрался в том, каково было мое представление о любви. Мы считаем любовь активной силой. Моя любовь делает ее счастливой; ее любовь делает меня счастливым – где тут может быть ошибка? А ошибка есть: неверна сама модель. Подразумевается, что любовь – это волшебная палочка, которая в мгновение ока распускает запутанные узлы, наполняет цилиндр платками, а воздух хлопаньем голубиных крыльев. Но модель надо заимствовать не из магии, а из физики элементарных частиц. Моя любовь отнюдь не обязательно сделает ее счастливой; она может лишь раскрыть в ней способность к счастью. И тогда все становится понятнее. Отчего я не могу сделать ее счастливой, отчего она не может сделать счастливым меня? Очень просто: ожидаемой ядерной реакции не происходит, у луча, которым мы бомбардируем частицы, не та длина волны.
Но любовь не атомная бомба, так что давайте подберем более мирное сравнение. Я пишу эти строки в гостях у одного приятеля в Мичигане. У него обычный американский дом со всеми хитроумными устройствами, какие только может измыслить современная технология (кроме устройства для выпечки счастья). Вчера мой друг привез меня сюда из Детройтского аэропорта. Свернув на подъездную аллею, он вытащил из бардачка прибор дистанционного управления, коснулся нужной кнопки, и перед нами распахнулись ворота гаража. Вот модель, которую я предлагаю. Вы возвращаетесь домой – во всяком случае, хотите так думать – и с помощью привычного волшебства пытаетесь открыть гараж. Однако ничего не происходит; двери по-прежнему закрыты. Вы пробуете еще раз. Опять ничего. Сначала удивленный, потом встревоженный, потом разъяренный этим загадочным непокорством, вы сидите в машине с работающим мотором; сидите неделю, месяц, год, много лет и ждете, когда же откроются двери. Но вы находитесь не в той машине, не у того гаража, ждете не перед тем домом. Вот в чем одна из бед: наше сердце не сердцевидно.
"Жребий наш – любить иль умереть", – написал У. X. Оден, что побудило Э. М. Форстера заявить: "Поскольку он написал "жребий наш – любить иль умереть", он имеет право приказать мне следовать за собой". Однако сам Оден был недоволен своей знаменитой строкой из "1 сентября 1939". "Это брехня! – высказался он. – Умереть нам все равно придется". Поэтому, переиздавая стихотворение, он заменил вышеприведенную фразу на более логичное "Жребий наш – любить и умереть". Позже он и вовсе убрал ее.
Эта замена "или" на "и" – одна из самых знаменитых в поэзии. Узнав о ней впервые, я восхитился неумолимой объективностью Оденакритика, скорректировавшего Одена-поэта. Если звонкая фраза таит в себе ложь – прочь ее; такой подход радует отсутствием у автора самовлюбленности. Теперь мое мнение уже не столь однозначно. Разумеется, "жребий наш – любить и умереть" выглядит логичнее; кроме того, в этом примерно столько же новизны и красоты, как и во фразах "жребий наш – слушать радио и умереть" или "жребий наш – регулярно мыть посуду, а затем умереть". Оден был прав, не слишком доверяя собственной риторике, но сказать, что строка "жребий наш любить иль умереть" грешит против истины, поскольку умирать придется всем (или поскольку те, что никого не любят, вовсе не мрут из-за этого как мухи), может лишь человек недалекий или забывчивый. Есть не менее логичные и более убедительные способы прочтения варианта с "или". Первый, самый очевидный, таков: будем же любить друг друга, ибо в противном случае мы друг друга поубиваем. Второй таков: будем же любить друг друга, ибо в противном случае, если любовь не будет придавать нашей жизни смысл, нам ни к чему и жить. Ведь утверждать, что те, кто черпает наивысшее наслаждение не в любви, а из других источников, живут пустой жизнью, что они похожи на чванливых раков, которые ползают по дну морскому, щеголяя чужими панцирями, вовсе не значит заниматься "брехней".
Тут мы вступаем на трудную территорию. Нам нужно быть точными и стараться не впадать в сентиментальность. Желая противопоставить любовь таким коварным и могучим соперникам, как власть, деньги, история и смерть, мы не должны скатываться к самовосхвалению и напускать кругом снобистского туману. Враги любви критикуют ее за расплывчатость притязаний, за ярко выраженную склонность к изоляционизму. Так с чего же мы начнем? Любовь может дать счастье, а может и не дать; но она всегда высвобождает скрытую в нас энергию. Вспомните, как вы любили впервые. – разве когда-нибудь еще вы говорили так гладко, спали так мало, занимались сексом так жадно? Анемичный – и тот оживает, а обыкновенный здоровый человек становится просто невыносимым. Далее, она распрямляет нам спину, наделяет уверенностью. Вы чувствуете, что наконец-то крепко стали на ноги; пока это чувство с вами, вы способны на все, вы можете бросить вызов миру. (Справедливо ли будет такое различие: что любовь добавляет уверенности, а сексуальные победы всего лишь укрепляют людей в их эгоизме?) Затем она сообщает ясность видению: глаза влюбленного точно снабжены автомобильными "дворниками". Разве в пору первой любви вы не видели все гораздо яснее обычного?
Когда любовь вступает в игру? Мы глядим на животных – и не находим ответа. Кажется, представители некоторых видов действительно выбирают себе пару на всю жизнь (хотя представьте себе, сколько возможностей для адюльтера открывается во время всех этих долгих морских миграций и перелетов); но, как правило, мы видим только проявления силы, доминирование одних над другими и погоню за сексуальным комфортом. Сторонники и противники феминизма интерпретируют природу по-разному. Первые ищут в животном царстве бескорыстия и обнаруживают, что самцы иногда выполняют работу, которая у людей обычно выпадает на долю женщин. Возьмите, например, королевского пингвина: самец высиживает яйца, носит их у себя на ногах и месяцами защищает от антарктического холода под жировой складкой внизу живота… Ладно, отвечают вторые, а как насчет самца морского слона? Валяется целый день на пляже и трахает всех самок в пределах досягаемости. Как это ни огорчительно, похоже, что поведение морского слона более типично, чем поведение пингвина. К тому же, хорошо зная свой пол, я склонен усомниться в альтруизме последнего. Скорее всего, самец пингвина просто сообразил, что коли уж приходится торчать в Антарктиде столько лет кряду, разумнее будет сидеть дома и нянчиться с яйцом, покуда самка ловит рыбу в ледяной воде. То есть просто избрал самую выгодную для себя тактику.
Так когда же вступает в игру любовь? Ведь в ней вроде бы нет особой нужды. Мы можем, как бобры, строить без любви плотины. Можем, как пчелы, объединяться без любви в сложные сообщества. Можем, как альбатросы, преодолевать без любви огромные расстояния. Можем, как страусы, прятать без любви голову в песок. Можем, как дронты, вымереть без любви до последнего экземпляра.
А что, если любовь – полезная мутация, которая помогает человечеству в его борьбе за существование? Я нс вижу, чем это подтверждается. Была ли она, к примеру, изобретена ради того, чтобы воины, сохранившие где-то глубоко в сердце щемящие воспоминания о родном камельке, отчаяннее дрались за свою жизнь? Непохоже: мировая история учит нас, что решающими факторами в войне являются новая форма наконечника стрелы, благоразумие генерала, полный желудок и перспектива грабежа, а отнюдь не сентиментальность вздыхающих о доме вояк.
Значит, любовь – это роскошь, прерогатива мирного времени, нечто вроде вышивания полотенец? Нечто приятное, сложное, но необязательное? Этакое побочное достижение, продукт культуры, лишь по случайности оказавшийся любовью, а не чем-то другим? Иногда мне кажется, что в этом есть доля правды. Когда-то на дальнем северо-западе Соединенных Штатов обитало индейское племя (это не выдумка), ведущее необычайно беззаботную жизнь. Воевать в их далеком краю было не с кем, а земля приносила огромные урожаи. Стоило им бросить через плечо горстку сухих бобов, как сзади сразу подымался целый бобовый лес и осыпал их стручками. К тому же эти здоровые и довольные люди были лишены всякого вкуса к междоусобным войнам. В результате у них образовалась уйма свободного времени. Без сомнения, они преуспели в занятиях, порождаемых праздностью: стали плести корзины в стиле рококо, подняли искусство эротики до высокого гимнастического уровня и научились погружаться в наипродолжительнейшие трансы, используя для этой цели перетертые листья неких растений. Мы не осведомлены об этих сторонах их жизни, однако знаем, каково было главное развлечение, помогающее им коротать долгие часы досуга. Они пристрастились к воровству – вот что им нравилось, и вот что они культивировали. Когда к ним начинал ластиться очередной погожий денек, они вылезали из вигвамов, втягивали в себя медвяный воздух и спрашивали друг у друга, не случилось ли этой ночью чего интересненького. В ответ следовало робкое, а то и нахальное признание в краже. Серый Волчонок опять умыкнул одеяло у старика Краснощека. Серьезно? А он гаки делает успехи, наш Серый Волчонок. Ну а ты чем занимался? Я-то? Да я всего-навсего слямзил брови с верхушки тотемного столба. Что, еще раз? И как тебе, право, не надоест.
Значит, нам наконец удалось нащупать верный подход? Мы можем прожить и без любви, так же как индейцы без воровства. Однако благодаря ей мы обретаем индивидуальность, обретаем цель. Отнимите у индейцев их невинное хобби, и им будет труднее определить себя. Стало быть, это просто неожиданный мутационный выброс? Любовь не способствует развитию человечества; наоборот, она враждебна всякой организованности. Не будь любви, нам было бы гораздо проще удовлетворить свои сексуальные притязания. Браки были бы откровенней – и, наверное, много прочнее, – если бы мы не тосковали по любви, не радовались ее зарождению, не боялись, что она нас покинет.
На общем фоне мировой истории любовь кажется чем-то чужеродным. Это какой-то нарост, уродство, запоздалое добавление к повестке дня. Она напоминает мне те половинки домов, которых согласно обычным правилам картографии как бы не существует. Недавно я ездил по такому североамериканскому адресу: Йонг-стрит, 2041 1/2. Наверное, владелец дома номер 2041 продал когда-то маленький участок, а на нем был построен этот полу признанный дом с половинчатым номером. А люди вполне комфортабельно в нем устроились, называют его род-ным… Тертуллиан сказал о вере в Христа: она истинна, потому что абсурдна. Возможно, и любовь так важна потому, что необязательна.
Та, что теперь снова рядом со мной, – центр моего мира. Армяне верили, что центр мира – Арарат, но его поделили между собой три великие империи, а армянам в конце концов ничего не осталось, так что я не буду развивать свое сравнение. Я тебя люблю. Я снова дома, и эхо больше не передразнивает меня. Je t'aime. Ti amo (с содовой). А если бы вы были лишены дара речи, не имели в своем распоряжении медной трубы языка, вы сделали бы гак: скрестили бы свои руки в запястьях, обратив ладони к себе; прижали бы скрещенные запястья к сердцу (или хотя бы к середине груди); потом чуть отвели бы руки вперед и разомкнули их, обернув ладонями к предмету вашей любви. По выразительности это не уступит словам. И заметьте, сколько возможностей открывается здесь для более тонкой передачи чувства, сколько изыска вы можете привнести в этот жест, соединяя ладони, целуя костяшки пальцев или играя их кончиками, которые несут в себе неповторимый узор, печать вашей индивидуальности.
Но сомкнутые ладони могут ввести нас в заблуждение. Сердце не сердцевидно, вот в чем одна из бед. Мы ведь воображаем себе этакую аккуратную двустворчатую ракушку, форма которой говорит о том, что любовь объединяет две половинки, два отдельных существа в одно целое; не правда ли? Этот четко очерченный символ представляется нам алым, словно бы залитым ярким румянцем; ал он и от прилива крови, сопутствующего вспышке страсти. Учебник по медицине разочаровывает пас не сразу; здесь сердце похоже на схему лондонской подземки. Аорта, левая и правая легочные артерии и вены, левая и правая подключичные артерии, левая и правая венечные артерии, левая и правая сонные артерии… Тут все кажется изящным и продуманным; мы верим, что эта сложная система трубок безупречна в работе. Уж она-то не подведет, думаем мы.
Знаменательные факты:
– сердце развивается в эмбрионе раньше всех прочих органов; мы еще величиной с фасолину, а уже видно, как оно пульсирует внутри;
– относительный вес сердца ребенка намного больше, чем у взрослого: у первого он составляет 1/130 общего веса тела, у второго – 1/300;
– в течение жизни размеры, форма и положение сердца претерпевают существенные изменения;
– после смерти сердце принимает форму пирамиды.
Бычье сердце, купленное мною в магазине "Корриганс", весило 2 фунта 13 унций, а стоило 2 фунта 42 пенса. Самое крупное на прилавке, это было сердце животного, однако многое роднило его с человеческим. "У него сердце быка" – фраза из детства, из приключенческой литературы Империи. Все эти рыцари в тропических шлемах, которые одним метким выстрелом из армейского револьвера отправляли злобного носорога на тот свет, покуда дочь полковника дрожала за баобабом, имели довольно простую душевную организацию; но сердца у них, если судить по приобретенному мной экземпляру, были далеко не простыми. Этот увесистый, плотный, окровавленный ком походил на свирепо сжатый кулак. В отличие от железнодорожной схемы из учебника по медицине настоящее сердце не торопилось выставлять напоказ свои тайны.
Я вскрыл его вместе с одной приятельницей, рентгенологом. "Этот бык в любом случае недолго бы протянул", – заметила она. Если бы это сердце принадлежало кому-нибудь из ее пациентов, он недалеко ушел бы по джунглям со своим мачете. Наше собственное маленькое путешествие было проделано с помощью кухонного ножа "сабатье". Мы врубились в левое предсердие и левый желудочек, подивившись толщине мышц, из которых вышел бы добрый бифштекс. Погладили элегантную шелковистую подкладку, запустили пальцы в зияющие входы и выходы. Вены легко растягивались, артерии смахивали на крепеньких головоногих. В левом желудочке лежал темно-багровый шматок засохшей крови. Мы часто теряли ориентацию в этом хитросплетении тканей. Вопреки моим наивным ожиданиям, сердце не желало с легкостью распадаться пополам; две его половинки тесно приникали друг к другу, словно тонущие влюбленные. Мы дважды забирались в один и тот же желудочек, думая, что попали в новый. Нас восхитило мудрое устройство клапанов и chordae tendineae, которые не дают клапанам раскрываться до предела: маленькая, прочная подвесная система, которая не позволяет куполу парашюта разворачиваться больше, чем надо.
По окончании наших трудов сердце пролежало на заляпанной газете весь остаток дня; теперь это была лишь заготовка для малообещающего обеда. В поисках руководства я перелистал поваренные книги. Там нашелся один рецепт фаршированного сердца с гарниром из риса и ломтиков лимона, но это блюдо показалось мне не слишком аппетитным. Оно явно не заслуживало названия, которое дали ему его изобретатели, датчане. Они нарекли его так: Пламенная Любовь.
Помните парадокс, связанный со временем, загадку первых недель и месяцев Пламенной Любви (поначалу нам всегда хочется написать эти слова с большой буквы, как название блюда)? Вы любите, и восторженность борется в вашей душе с дурными предчувствиями. Какой-то частью своего существа вы хотите затормозить время: ибо сейчас, говорите себе вы, наступила лучшая пора моей жизни. Я люблю – и хочу смаковать свою любовь, изучать ее, упиваться ее сладким томлением; пусть сегодняшний день длится вечно. Таково мнение живущего в вас поэта. Однако рядом с ним приютился еще и прозаик, которому хочется не тормозить время, а подгонять его. Почем ты знаешь, что это любовь, нашептывает он вам на ухо, словно скептически настроенный адвокат, ведь прошло всего несколько недель, несколько месяцев. Ты не узнаешь, серьезно ли это, пока позади не останется ну хотя бы год; вот единственный способ проверить, не повторяешь ли ты ошибку стрекозы. Проживи этот отрезок времени поскорей, как бы он тебя ни радовал; и если твои (и ее) чувства не изменятся, ты убедишься в том, что вы действительно любите друг друга.
В кювете с проявителем возникает фотография. Прежде это был всего-навсего чистый лист фотобумаги в светонепроницаемом пакетике; теперь он приобрел значение, смысл, определенность. Мы быстро переносим его в кювету с фиксажем, чтобы уберечь этот ясный, легко уязвимый миг от распада, сделать изображение надежным и стойким, сохранить его совершенство – пусть лишь в течение нескольких лет. Но что, если фиксаж не сработает? Процесс, идущий в вашей душе, эта эволюция любви, может воспротивиться закреплению. Видели, как фотография иногда неумолимо проявляется, пока не почернеет совсем, пока не сотрется всякое воспоминание о ее звездном миге?
Нормально ли само состояние влюбленности? С точки зрения статистики, конечно, ненормально. Лица жениха и невесты на свадебных фотографиях не так интересны, как лица стоящих рядом гостей: младшей сестры невесты (неужели и меня это ждет? невероятно), старшего брата жениха (пусть ему повезет больше, и она не окажется стервой вроде моей), матери невесты (до чего это напоминает мне молодость), отца жениха (если бы только парень знал то, что я знаю теперь, – эх, кабы мне тогда это знать), священника (удивительно, какими красноречивыми делают эти древние клятвы даже самых застенчивых), хмурого юнца (на хрена им жениться-то?) и так далее. Состояние тех двоих, что находятся в центре, совершенно ненормально; но попробуйте-ка сказать им об этом. Они чувствуют себя нормальнее, чем когда бы то ни было. Сейчас с нами все нормально, говорят они друг другу; а вот раньше, когда нам казалось, что все нормально, мы жестоко ошибались.
И эта убежденность в своей правоте, эта вера в то, что их сущность была проявлена и закреплена любовью, а теперь, вставленная в рамочку, сохранится навеки, сообщает им трогательное высокомерие. Что, конечно же, ненормально: когда еще высокомерие бывает трогательным? А здесь оно трогает. Посмотрите на фотографию снова: каким серьезным самодовольством дышит эта сцена в счастливом окаймлении зубчиков! Разве это может не тронуть? Шумные излияния влюбленных (до них ведь никто не любил – во всяком случае, не так, правда?) могут надоесть, но этих людей нельзя высмеять. Даже когда имеется что-нибудь, вызывающее у конформиста но части эмоций невольную ухмылку:
ошеломительная разница в облике, возрасте, образовании, несходство социальных претензий, – все равно это сейчас не имеет значения; пузырящийся плевок смеха просто испаряется. Юноша рядом с женщиной постарше, неряха об руку с франтом, танцовщица в союзе с анахоретом – все они чувствуют себя абсолютно нормально. И это не может не трогать нас. Они-то могут смотреть на нас свысока, потому что мы не захлестнуты торжествующей любовью; но нам лучше не спешить проявлять снисходительность.
Нс поймите меня превратно. Я не отстаиваю преимуществ одной формы любви перед другой. Я не знаю, что лучше – осторожная любовь или безрассудная, что надежнее – любовь с полной мошной или без гроша, что сексуальней – разнополая любовь или однополая, что сильнее – любовь в браке или вне оного. Впасть в менторский тон легко, но это не книга полезных советов. Я не могу сказать вам, любите вы или не любите. Раз спрашиваете, то, наверно, нет, вот и все, что я способен ответить (и даже это может оказаться неправдой). Я не скажу вам, кого любить или как; будь в школах соответствующие курсы, там учили бы не столько тому, что и как надо делать, сколько тому, чего и как делать не надо (это похоже на уроки писательского мастерства: вы не можете объяснить ученикам, как и что писать, только указываете им на ошибки, благодаря чему они экономят время). Но я могу сказать вам, зачем любить. Взгляните: ведь история мира, которая притормаживает у домика любви, строения с дробным номером, лишь для того, чтобы своим бульдозерным ножом превратить его в груду щебня, без нее просто нелепа. Без любви самомнение истории становится невыносимым. Наша случайная мутация так важна, потому что необязательна. Любовь не изменит хода мировой истории (вся эта болтовня о носе Клеопатры годится только для самых сентиментальных); но она может сделать нечто гораздо более важное: научить нас не пасовать перед историей, игнорировать ее наглое самодовольство. Я не принимаю твоих законов, говорит любовь; извини, но они не внушают мне почтения, да и дурацкий же мундир ты на себя нацепила. Разумеется, мы любим не ради того, чтобы помочь миру избавиться от эгоизма; но это одно из непременных следствий любви.
Любовь и правда, это жизненно важная связка – любовь и правда. Разве вы когда-нибудь говорили правду чаще, чем в пору первой любви? Разве видели мир яснее? Любовь заставляет нас видеть правду, обязывает говорить правду. Ложь не для ложа: вслушайтесь в звучащее здесь предостережение. Ложь не для ложа – эта фраза словно взята из букваря. Но не сочтите ее просто каламбуром: это моральное предписание. Не надо закатывать глаза, испускать показные стопы, изображать оргазм. Пусть ваше тело говорит правду, даже если, – особенно если – этой правде не хватает мелодраматизма. В постели легче всего лгать, не рискуя быть пойманным, вы можете вопить и хрипеть в темноте, а потом хвастать, как ловко вы ее "разыграли". Секс – не спектакль (в какое бы восхищение ни приводил нас собственный сценарий); секс напрямую связан с правдой. То, как вы обнимаетесь во тьме, определяет ваше видение истории мира. Вот и все – очень просто.
Мы боимся истории; мы позволили датам запугать себя.
В год тысяча четыреста девяносто второй
Колумб переплыл океан голубой.
И что же? У людей прибавилось после этого ума? Они перестали строить новые гетто и практиковать в них старые издевательства? Перестали совершать старые ошибки, или новые ошибки, или старые ошибки на новый лад? (И действительно ли история повторяется, первый раз как трагедия, второй – как фарс? Нет, это слишком величественно, слишком надуманно. Она просто рыгает, и мы снова чувствуем дух сандвича с сырым луком, который она проглотила несколько веков назад.)
Даты не говорят правды. Они только и знают, что орать на нас: налево, направо, налево, направо, а ну пошевеливайся, ты, жалкий позер. Они хотят заставить нас верить в прогресс, в неуклонное движенье вперед. Но что случилось после 1492 года?
В год тысяча четыреста девяносто третий
Он вновь объявился в Старом Свете.
Вот какие даты мне правятся. Давайте праздновать не 1492-й, а 1493-й; не открытие, а возвращение. Что было в 1493-м? Ну конечно, неизбежные чествования, королевские милости, лестные изменения в геральдике рода Колумбов. Но было и другое. Перед отплытием тому, кто первый увидит Новый Свет, была обещана премия в 10 000 мараведисов. Эту щедрую награду заслужил простой матрос, однако по возвращении Колумб приписал честь открытия себе (голубь снова выпихнул ворона из истории). Обиженный матрос уехал в Марокко, где, по слухам, сменил веру. Это был любопытный год, 1493-й.
История – это ведь не то, что случилось. История – это всего лишь то, что рассказывают нам историки. Были-де тенденции, планы, развитие, экспансия, торжество демократии; перед нами гобелен, поток событий, сложное повествование, связное, объяснимое. Один изящный сюжет влечет за собой другой. Сначала это были деяния королей и архиепископов с легкой закулисной коррекцией божественных сил, потом это был парад идей и движение масс, потом мелкие события местного значения, за которыми якобы стоит нечто большее; но это всегда связи, прогресс, смысл, одно вытекает из другого, третье ведет к четвертому. А мы, читающие историю, страдающие под ее игом, – мы окидываем взглядом весь этот узор, надеясь сделать благоприятные выводы на будущее. Мы упорно продолжаем смотреть на историю как на ряд салонных портретов и разговоров, чьи участники легко оживают в нашем воображении, хотя она больше напоминает хаотический коллаж, краски на который наносятся скорее малярным валиком, нежели беличьей кистью.
История мира? Всего только эхо голосов во тьме; образы, которые светят несколько веков, а потом исчезают; легенды, старые легенды, которые иногда как будто перекликаются; причудливые отзвуки, нелепые связи. Мы лежим здесь, на больничной койке настоящего (какие славные, чистые у нас нынче простыни), а рядом булькает капельница, питающая нас раствором ежедневных новостей. Мы считаем, что знаем, кто мы такие, хотя нам и неведомо, почему мы сюда попали и долго ли еще придется здесь оставаться. И, маясь в своих бандажах, страдая от неопределенности, – разве мы не добровольные пациенты? – мы сочиняем. Мы придумываем свою повесть, чтобы обойти факты, которых не знаем или которые не хотим принять; берем несколько подлинных фактов и строим на них новый сюжет. Фабуляция умеряет нашу панику и нашу боль; мы называем это историей.
История хороша одним: она умеет находить спрятанное. Мы многое пытаемся скрыть, но историю не обманешь. Время на ее стороне, время и наука. Как бы отчаянно ни вымарывали мы свои первые мысли, история все равно прочтет их. Мы тайно хороним наши жертвы (удавленных принцев, зараженных радиацией оленей), но история выносит наши поступки на свет Божий. Казалось бы, мы навеки утопили "Титаник" в чернильных фантомах, но дело выплыло наружу. Не так давно у берегов Мавритании были обнаружены останки "Медузы". Никто не надеялся отыскать там что-нибудь ценное; несколько медных гвоздей из корпуса фрегата да пара пушек – вот и все, что удалось поднять со дна морского через сто семьдесят пять лет после крушения. Но работы были проведены, и то, что можно было найти, нашли.
На что еще способна любовь? Коли уж мы рекламируем ее, нам стоит заметить, что это отправная точка для гражданских добродетелей. Любя, мы обретаем недюжинную способность к сочувствию, обязательно начинаем видеть мир иначе. Без этого дара вы не сможете стать ни хорошим любовником, ни хорошим художником, ни хорошим политиком (прикинуться-то, конечно, сможете, но речь не об этом). Покажите мне тирана, который прославился бы в роли влюбленного. Я говорю не о сексе; все мы знаем, что власть разжигает похоть (одновременно способствуя развитию нарциссизма). Даже наш герой-демократ Кеннеди обслуживал женщин, как конвейерный рабочий с распылителем на покраске автомобильных кузовов.
В течение последних тысячелетий, по ходу отмирания пуританизма, не раз вспыхивали споры о связи сексуальной ортодоксии с обладанием властью. Если президент не может держать штаны на застежке, теряет ли он право руководить нами? Если слуга народа обманывает жену, значит ли это, что он надует и избирателей? По мне, лучше уж пусть у кормила стоит донжуан и гуляка, чем строгий приверженец целибата или болезненно верный супруг. Продажные политики обычно специализируются на коррупции, так же как преступники на отдельных видах преступлений; юбочника тянет трахаться, а взяточника – брать взятки. А посему разумнее не изолировать донжуанов от общественной деятельности, а наоборот, выбирать их. Я не говорю, что надо прощать им измены; нет, лучше ругать их почаще. Но их ненасытность поможет нам добиться того, чтобы они грешили лишь в сексуальной сфере, компенсируя свой блуд собранностью в государственных делах. Впрочем, это только моя теория.
В Великобритании, где политикой в основном занимаются мужчины, члены партии консерваторов имеют обыкновение интервьюировать жен своих потенциальных кандидатов. Процедура эта, конечно, унизительная: местные товарищи претендента по партии проверяют его жену на нормальность. (Здорова ли она психически? Уравновешенна ли? Каковы ее симпатии? Трезвый ли у нее взгляд на вещи? Хороши ли манеры? Как она будет выглядеть на фотографиях? Можно ли поручать ей сбор голосов?) Они задают этим женам, которые послушно соревнуются друг с другом в обнадеживающей серости, уйму вопросов, и жены торжественно заверяют их, что они тверды в своих взглядах на проблему ядерного вооружения и не сомневаются в святости института семьи. Но им не задают самого главного вопроса: любит ли вас ваш муж? Не надо считать этот вопрос чисто практическим (надежен ли ваш брак?) или сентиментальным; это тест, помогающий выяснить, способен ли муж экзаменуемой быть представителем других людей. Это проверка кандидата на способность к сочувствию.
Когда речь идет о любви, мы должны быть точными. Ах, вон оно что – вы, пожалуй, ждете описаний? Какие у нее ноги, грудь, губы, какого цвета волосы? (Это уж извините.) Нет, быть точными в любви значит быть верными сердцу, его биению, его убежденности, его правде, его силе – и его несовершенствам. После смерти сердце превращается в пирамиду (которая всегда была одним из чудес света); но даже при жизни сердце никогда не бывает сердцевидным.
Обратите внимание на разницу между сердцем и мозгом. Мозг аккуратен, поделен на доли, состоит из двух половинок – таким правильным мы представляли себе сердце. С мозгом можно поладить, думаете вы; это восприимчивый орган, размышление – его стихия. Мозг выглядит толково. Конечно, он сложен: стоит только поглядеть на все эти морщины и борозды, желобки и канальцы; он похож на коралл, и вы невольно задаетесь вопросом, а не живет ли он самостоятельной жизнью, полегоньку разрастаясь без вашего ведома. У мозга есть свои тайны, хотя криптоаналитики, строители лабиринтов и хирурги наверняка смогут раскрыть их, если возьмутся за дело сообща. Как я уже сказал, с мозгом можно поладить; он выглядит толково. А вот в сердце, в человеческом сердце – в нем, боюсь, сам черт не разберется.
Любовь антимеханистична, антиматериалистична; вот почему плохая любовь все равно хороша. Она может сделать нас несчастными, но она кричит, что нельзя ставить материю и механику во главу угла. Религия выродилась либо в будничное нытье, либо в законченное сумасшествие, либо в некое подобие бизнеса, где духовность путается с благотворительными пожертвованиями. Искусство, обретая уверенность благодаря упадку религии, на свой лад возвещает о трансцендентности мира (и оно живет, живет! искусство побивает смерть!), но его открытия доступны не всем, а если и доступны, то не всегда воодушевляющи или приятны. Поэтому религия и искусство должны отступить перед любовью. Именно ей обязаны мы своей человечностью и своим мистицизмом. Благодаря ей мы – это нечто большее, чем просто мы.
Материализм, конечно, нападает на любовь; на что он только не нападает. Вся любовь сводится к феромонам, говорит он. Этот стук сердца в груди, эта ясность видения, эта внутренняя сила, эта моральная определенность, этот восторг, эта гражданская добродетель, это тихое я тебя люблю имеют единственную причину – незаметный запах, исходящий от одного партнера и подсознательно воспринимаемый другим. Мы вроде того жука, который в ответ на постукиванье карандашиком тычется головой в стенку спичечного коробка; только что покрупнее. Верим ли мы этому? Ладно, давайте на минутку поверим: тем ярче будет триумф любви. Из чего сделана скрипка? Из деревяшек да из овечьих кишок. Но разве музыка становится от этого пошлее или банальней? Наоборот, благодаря этому она восхищает нас еще больше.
И я не утверждаю, будто любовь сделает вас счастливым – уж чточто, а это вряд ли. Скорее она сделает вас несчастным – либо сразу же, если вы напоретесь на несовместимость, либо потом, годы спустя, когда древесные черви проделают свою тихую разрушительную работу и епископский трон падет. Но можно понимать это и все же стоять на том, что любовь – наша единственная надежда.
Это наша единственная надежда, даже если она подводит нас, несмотря на то, что она подводит нас, потому что она подводит нас. Я говорю слишком неопределенно? Но я ищу всего лишь верного сравнения. Любовь и правда – вот важнейшая связка. Все мы знаем, что объективная истина недостижима, что всякое событие порождает множество субъективных истин, а мы затем оцениваем их и сочиняем историю, которая якобы повествует о том, что произошло "в действительности"; так сказать, с точки зрения Бога. Сочиненная нами версия фальшива – это изящная, невозможная фальшивка вроде тех скомпонованных из отдельных оценок средневековых картин, которые разом изображают все страсти Христовы, заставляя их совпадать по времени. Но даже понимая это, мы все-таки должны верить, что объективная истина достижима; или верить, что она достижима на 99 процентов; или, на худой конец, верить в то, что истина, объективная на 43 процента, лучше истины, объективной на 41 процент. Мы должны в это верить – иначе мы пропадем, нас поглотит обманчивая относительность, мы не сможем предпочесть слова одного лжеца словам другого, спасуем перед загадкой всего сущего, вынуждены будем признать, что победитель имеет право не только грабить, но и изрекать истину. (Между прочим, чья правда лучше – победителя или побежденного? Пожалуй, гордость и сострадание искажают действительность ничуть не слабее, чем стыд и страх.)
Так же и с любовью. Мы должны верить в нее, иначе мы пропали. Мы можем не найти ее, а если найдем, она может сделать нас несчастными; но все-таки мы должны в нее верить. Без этой веры мы превратимся в рабов истории мира и чьей-нибудь чужой правды.
В любви все может пойти вкривь и вкось; так оно обычно и бывает. Сердце, этот загадочный орган, похожий на кусок бычьего мяса, не выносит прямых и открытых путей. В нашу современную модель вселенной входит понятие энтропии, что на бытовом уровне переводится так: чем дальше, тем больше путаницы. Но даже когда любовь подводит нас, мы должны по-прежнему в нее верить. Действительно ли в каждой молекуле уже заложено, что все безнадежно запутается, что любовь непременно подведет? Может быть. Но мы все-таки должны верить в любовь, как верим в свободную волю и объективную истину. А если любовь не удастся, винить в этом надо историю мира. Оставь она нас в покое, мы могли бы быть счастливы, наше счастье не покинуло бы нас. Любовь ушла, и в этом виновата мировая история.
Но пока этого еще не случилось. А может, и не случится. Ночью мы способны бросить вызов миру. Да-да, это в наших силах, история будет повержена. Возбужденный, я взбрыкиваю ногой. Она шевелится и испускает подземный, подводный вздох. Не будить ее. Сейчас это кажется огромной правдой, а утром решишь, что не стоило тревожить ее из-за этого. Она вздыхает тише, спокойнее. Я ощущаю во тьме рядом с собой контуры ее тела. Поворачиваюсь на бок, ложусь параллельным зигзагом и жду сна. 9. Проект "Арарат"
Чудесный нынче денек, и вы катите по островной гряде у берегов Северной Каролины – этому подобию коралловых островков у изножья Флориды, только в более строгом стиле. По дороге из Пойнт-Харбора в Андерсон вы пересекаете Карритакский залив, потом поворачиваете на юг по 158-й магистрали и вскоре добираетесь до Китти-Хока. За дюнами вас ждет Национальный мемориал братьев Райт; но, возможно, вы отложите его посещение до другого раза, и в любом случае не этим запомнится вам Китти-Хок. Нет, вы запомните вот что: на правой, западной обочине шоссе, обратив к океану высоко подъятый нос, стоит ковчег. Он велик, как амбар, с планчатыми деревянными боками и выкрашен в коричневый цвет. Проезжая мимо и окидывая его любопытным взором, вы вдруг замечаете, что это церковь. Там, где обычно ставят имя корабля да еще иногда порт приписки, выведены слова, указывающие на назначение ковчега: ХРАМ БОЖИЙ. Вас предупреждали, что в Каролинах хватает религиозных изысков, и поэтому вы принимаете его за образчик какогонибудь фундаменталистского рококо, в своем роде довольно симпатичный, но не останавливаться же.
Позже, вечером, вы садитесь на семичасовой паром, который идет от Хаттераса до острова Окракок. Ранней весной в этот час уже прохладно, и вам немного зябко и одиноко в темноте: внизу чернеет вода, наверху, в пылающем небе, взятом напрокат из "Юниверсал пикчерс", висит перевернутый Ковш. Парому тоже не по себе, его огромный прожектор освещает воду на двадцать ярдов вперед; шумно, но как-то неуверенно пробирается он меж огоньками-ориентирами, белыми, красными и зелеными. Только теперь, выйдя на палубу и задышав ровней, вы вспоминаете о том ковчеге. Конечно, он оказался там неспроста, и если бы вы дали себе труд остановиться и поразмыслить, а не просвистели бы мимо, лишь на мгновенье бездумно приподняв ступню с педали газа, смысл его появления мог бы открыться вам. Вы миновали место, откуда Человек впервые пустился в небо; и вам напомнили о событии более давнем и значительном: о том, как Человек впервые пустился в море.
Однако в 1943 году, когда отец Спайка Тиглера, едва выросшего из коротких штанишек, взял его с собой в Китти-Хок, этого ковчега еще не было. Помните Спайка Тиглера? Ну ясное дело, кто же не помнит Спайка Тиглера. Это тот, что швырнул на Луне футбольный мяч. Тот самый малый, который зашвырнул на Луне мяч хрен знает куда? Правильно. Наидлиннейший пас за всю историю НФЛ, четыреста пятьдесят ярдов, прямо в нетерпеливые руки вулканического кратера. Гол! Вот что он крикнул, и возглас этот с треском покатился к нам – сюда, вниз, на Землю. Форвард Тиглер: под таким именем знал его тянувший шею мир, и оно было у всех на устах целое лето, а то и два. Форвард Тиглер, парень, который протащил футбольный мяч в капсулу (это ж надо было умудриться!). Помните, как его спросили, зачем он отколол такую штуку, а он и глазом не моргнул? "Всегда хотел попасть в команду "Краснокожих", – сказал он. – Надеялся, что ребята увидят". Ребята видели; видели они и его пресс-конференцию и попросили Тиглера продать им свой мяч, назначив за него цену, которая даже сейчас кажется вполне приличной. Но Спайк оставил его в пепле того далекого кратера – на случай, если туда вдруг забредет какой-нибудь любитель футбола с Марса или Венеры.
"Форвард Тиглер" – так было написано на полотнище, протянутом над главной улицей Уэйдсвилла, Северная Каролина, – маленького городка об одном банке, где хозяину автозаправочной станции приходилось торговать еще и спиртным, чтоб хоть как-то свести концы с концами. УЭЙДСВИЛЛ СЧАСТЛИВ ПРИВЕТСТВОВАТЬ СВОЕГО ЛУЧШЕГО СЫНА, ФОРВАРДА ТИГЛЕРА. Этим жарким утром 1971 года все вылезли поглазеть на Тиглера, ехавшего по городу, точно кинозвезда, в лимузине с откинутым верхом. Даже Мэри-Бет, которая двадцать лет назад позволила Спайку перейти известные границы и провела пару беспокойных недель, а пока Спайка не внесли в список участников проекта "Аполлон", едва ли хоть единожды нашла для него доброе слово, по такому случаю тоже очутилась здесь и напомнила стоящим рядом – отнюдь не в первый раз освежая это у них в памяти, – что когда-то давно они со Спайком были, ну, в общем, по-настоящему близки. Уже в те годы, заявила она, ей было ясно, что он далеко пойдет, А как далеко он зашел с тобой, Мэри-Бет, спросила одна из самых острых на язычок молоденьких женушек, и Мэри-Бет блаженно улыбнулась, словно Святая Дева с цветной картинки, зная, что при любом варианте ответа она только выиграет.
А Форвард Тиглер тем временем достиг конца Главной улицы, повернул обратно у заведения парикмахера по прозвищу Стригущий Лишай, который позаботится и о вашем пуделе, если вы зайдете с ним с заднего крыльца, и под несмолкаемые звуки песенки "Я деревенский паренек,/ И я всегда мечтал вернуться/ Под кров родной…" был приветствуем трижды по одну сторону праздничного полотнища и трижды по другую. Автомобиль двигался медленно, так как после первого триумфального прогона Спайк Тиглер уселся на кузов, чтобы все могли его видеть, и каждый раз, когда лимузин проползал мимо бензоколонки и/или винного магазина, его владелец Бак Вейнхарт кричал: "Жми, а то выдою!" – в память о привычке Спайка задирать флегматичных шоферов, когда они вдвоем гоняли по городку в ту далекую пору. Шесть раз Бак проорал: "Эй, Спайк, жми, а то выдою!" – и Спайк, темноволосый крепыш, неизменно отвечал старому приятелю помахиваньем руки и дружеским кивком. Затем, на званом обеде в уэйдсвиллском ресторане, который прежде казался Спайку великолепным, а теперь напоминал ему вестибюль крематория, вернувшийся герой, поначалу неузнаваемый из-за своего астронавтского "ежика" и гражданского костюма – ни дать ни взять актер, пробующийся на роль Эйзенхауэра, – произнес речь о том, что родной дом всегда помнишь, как бы далеко ты ни забрался, и присутствующие нашли эти слова прекрасными и благородными, а один из ораторов, отвечавших ему экспромтом, предложил даже похерить УЭЙДСВИЛЛ и в честь их знаменитого земляка переименовать город в Мунсвилл – идея, которая была принята на ура, но через несколько недель отмерла сама собой, отчасти благодаря противодействию старухи Джесси Уэйд, единственной оставшейся в живых внучки Рубена Уэйда, путешественника, на заре века решившего посеять в этом краю тыквы. Затея с тыквами себя не оправдала, но оскорблять память местной знаменитости все равно не стоило.
Спайк Тиглер не всегда был так популярен в Уэйдсвилле, как в этот день 1971 года, и не одна мать Мэри-Бет считала его ненормальным и жалела, что война кончилась слишком рано – а то отправили бы его на Восток, и пусть лучше дрался бы там с япошками, чем тут с половиной города. Спайку было пятнадцать, когда на Хиросиму сбросили бомбу – событие, огорчившее мать Мэри-Бет по чисто личным мотивам; но и он в свой черед отправился на войну и летал на "Ф-86" над рекой Ялу. Двадцать восемь вылетов, два сбитых "МиГ-15". Вполне достаточно для чествования в Уэйдсвилле, хотя Тиглера долго еще не видали в родном городе. Как толковал он в 1975-м, впервые объявляя о своем проекте в ресторане "Лунная пыль" (это переименование одобрила даже Джесси Уэйд), вся жизнь человека состоит из чередующихся уходов и возвращений. Туда и обратно, туда и обратно, как прилив в Албемарском заливе, что добирается по реке Паскуотанк до самого Элизабет-Сити. Всех нас подхватывает приливом и увлекает назад отливом. Кое-кто из слушавших вообще вряд ли когда покидал Уэйдсвилл, так что не имел насчет этого своего мнения, а Джефф Клейтон после заметил, что в прошлом году, когда он ездил через Фейетвилл и Форт-Брагг посмотреть на знаменитый Музей гольфа в Пайнхерсте и поспел домой как раз вовремя, чтобы выбрать свою норму пива в "Альме", это было не оченьто похоже на приливы и отливы в реке Паскуотанк; но что он там понимал, этот Джефф Клейтон, и все решили, что слова Спайка можно принять на веру, ведь он не только уходил от них в мир, но – как верно заметила старуха Джесси Уэйд – уходил и из мира тоже.
Первый щелчок, сигнализирующий о подключении к его жизни приливно-отливного механизма, Спайк Тиглер относил ко дню поездки с отцом в Китти-Хок, когда ковчега, исполняющего функции церкви, еще и в помине не было. В ту пору там было только плоское шоссе да плоское небо вверху, а если глянешь за пустую дорогу, на которой разве что гденибудь вдалеке маячит одинокий грузовик, увидишь плоские дюны и позади них – море в легких барашках. Ровесники Спайка находили отраду в крашеных ресницах и джазе шумного города, а он нашел ее в спокойной простоте земли, моря и неба в Китти-Хоке. По крайней мере, так он сказал на очередном благотворительном обеде, устроенном в поддержку его проекта, и ему поверили, хотя в то далекое время, о котором шла речь, ни Мэри-Бет, ни Бак Вейнхарт ничего подобного от него не слыхали.
В родном городе Спайка Тиглера было много демократов и еще больше баптистов. Энтузиазм, с которым Спайк говорил о братьях Райт в воскресенье после поездки в Китти-Хок, показался кое-кому из жителей, только что посетивших церковь Святой Воды, не слишком уместным, и старая Джесси Уэйд заметила тринадцатилетнему мальчишке, что если бы Бог хотел сделать из нас летунов, он дал бы нам крылья. "А против того, чтобы мы ездили, он не возражает?" – последовал ответ, слишком быстрый, чтобы быть вежливым; при этом юнец нахально указал на заново отлакированный "паккард", на котором пожурившая его леди проехала двести ярдов до церкви, после чего Тиглер-старший заметил ему, что, кабы не воскресенье, Бог вряд ли возразил бы против хорошей затрещины, которая научила бы Спайка себя вести. Только этот разговор, не имеющий ничего общего с землей, морем и водой, и всплывал в памяти жителей Уэйдсвилла, пытавшихся припомнить, что они слыхали от Спайка Тиглера году этак в 1943-м.
Минуло два года, бомба упала на Хиросиму рановато для матери Мэри-Бет, а Спайк обнаружил, что хоть Бог и не наделил его колесами, их можно иногда занять у отца. Теплыми вечерами они с Баком Вейнхартом играли в свою игру: выезжали на проселочную дорогу и пристраивались за каким-нибудь медленно ползущим автомобилем, так что их радиатор едва не упирался тому в кузов. Потом плавно отставали, поддавали газу и проносились мимо с дружным воплем: "Жми, шеф, а то выдою!" В той же машине и примерно тогда же Спайк с налитыми надеждой глазами сказал Мэри-Бет: "Но если Бог не хотел, чтобы мы этим пользовались, зачем он нам это дал?" – слова, застопорившие дело на порядочный срок, поскольку Мэри-Бет была заметно более богобоязненна, нежели юный Спайк, да и избранный им способ ухаживания явно не принадлежал к числу самых эффективных. Однако пару недель спустя Спайк уже бормотал на заднем сиденье: "Я правда не знаю, как бы я жил без тебя, Мэри-Бет", и это оказалось аккурат то, что надо.
Вскорости Спайк исчез из Уэйдсвилла, и в городе практически ничего о нем не знали, пока не прослышали, что он в Корее: летает на реактивном "Ф-86-Сейбер" и не пускает коммунистов на ихних "МиГах" за реку Ялу. Этому повороту в судьбе Спайка предшествовал ряд событий и переживаний, не всегда логически связанных, и если представить его жизнь в виде комикса, что он иногда мысленно пытался сделать, первая картинка изображала бы, как Спайк стоит на дюнах в Китти-Хоке и смотрит в море; вторая – как он сжимает грудь покорной Мэри-Бет и думает: "Не может быть, чтобы Бог меня за это угрохал"; третья – как они с Баком Вейнхартом катаются на машине и ждут, когда загорятся первые звезды. Тут нашли бы свое отражение и его любовь к автомобилям, и патриотизм, и отчетливое сознанье того, как красит его синяя форма; но, странное дело, живее всего помнились ему сценки из самого далекого прошлого. Вот что он имел в виду, когда, объявляя в 1975-м о своем проекте, говорил насчет возвращения жизни каждого человека к своему началу. Разумеется, Спайк поступил мудро, решив не подкреплять эту общую сентенцию конкретными воспоминаниями, иначе он как минимум не дождался бы взноса от Мэри-Бет.
Покидая Уэйдсвилл, юный Тиглер оставил там не только отцовскую машину и возмущенную Мэри-Бет, но и свою веру. Хотя во время службы на флоте Спайк дисциплинированно писал во всех анкетах "баптист", он не думал ни о Божьих заповедях, ни о спасении, ни о благодати; не думал даже в те черные дни, когда один из его знакомых авиаторов – да что уж там, хороший приятель! – сыграл в ящик. Но и смерть друга не вызвала у Спайка охоты налаживать радиосвязь с Господом Богом. Он был летчиком, человеком науки, инженером. Можно признавать Бога на бумаге, так же как слушаться старших по званию, пока торчишь на базе; но момент, когда чувствуешь себя самим собой, настоящим Спай-ком Тиглером, мальчишкой, сменившим чужой автомобиль в тихой провинции на ревущий истребитель в пустом небе, наступает потом – когда взмоешь вверх и выровняешь свои серебряные крылья в прозрачном воздухе к югу от реки Ялу. Тут уж ты главный и вместе с тем совсем один. Это и есть жизнь, и подвести тебя не может никто, разве что ты сам. На носу своего "Ф-86" Спайк написал: "Жми, а то выдою!" – совет неосторожным "МиГам", которые осмелятся подпустить лейтенанта Тиглера вплотную к своему хвосту.
После войны в Корее он отправился в Военно-морскую школу летчиков-испытателей на Патаксент-ривер, Мэриленд. Когда русские вывели на орбиту первый спутник и стартовал проект "Меркурий", Спайк вызвался добровольцем, хотя какой-то голос внутри его – и голоса очень немногих его коллег снаружи – упорно твердил, что для первых полетов можно было бы взять и шимпанзе, да что там – надо было взять шимпанзе. Тебя сажали в ракету, и только, – ты представлял собой что-то вроде груза с торчащими наружу проводами, подопытный шмат мяса. Отчасти он не был расстроен тем, что не попал в первую семерку избранных, хотя от другой части был; в следующий раз он снова предложил свою кандидатуру и прошел. Фотография на первой странице "Фейетвилл обсервер" побудила Мэри-Бет простить Спайка и черкнуть ему письмецо; но поскольку его новоиспеченная жена Бетти относилась к подобным штучкам с неприязнью, он сделал вид, что забыл эту девчонку из Уэйдсвилла, и оставил письмо без ответа.
Летом 1971 года, стоя на поверхности Луны, Спайк Тиглер бросил футбольный мяч на четыреста пятьдесят ярдов. Гол! Это произошло в те полчаса, когда не нужно было выполнять никаких заданий и двое парней на Луне могли заняться чем пожелают. Что ж, Спайк всегда желал выяснить, как далеко можно зашвырнуть футбольный мяч в разреженной атмосфере, и теперь его желание исполнилось. Гол! И когда Спайк сказал, что хочет доскакать до своего мяча и забрать его, ни Центр управления, ни его напарник Бад Стомовиц возражать не стали. Спайк припустил по мертвой равнине, как заяц на роликах. С его точки зрения. Луна была довольно-таки корявой и побитой, а взбаламученная им пыль, которая медленно оседала позади, смахивала на песок с грязного пляжа. Мяч лежал за маленьким кратером. Тиглер поддал его ногой, и он скатился в сухую ложбину; затем Спайк обернулся посмотреть, куда он убежал. Лунный модуль был едва виден и казался махоньким и ненадежным – этакий игрушечный паучок с севшей батарейкой. Во время полета Спайк не предавался пустым размышлениям – рабочий график составили так, что заниматься самоанализом было некогда, – но сейчас ему пришло на ум, что их с Бадом (да еще Майка, который кружится над ними в командном модуле) отделяет от остального человечества самое большое из доступных на нынешний момент расстояний. Вчера они наблюдали восход Земли, и, несмотря на заготовленный ими к этому случаю запас шуточек, это зрелище потрясало, от него кружилась голова. Теперь он почувствовал, что стоит на самом краешке мира. Еще десять шагов, и он запросто может свалиться с кончика его крыла и полететь вверх тормашками в глубины космоса. Хотя он и понимал, что с научной точки зрения такая возможность исключена, это ощущение не проходило.
И тут чей-то голос сказал ему: "Найди Ноев ковчег".
"Не понял", – ответил он, решив, что это Бад.
"Я ничего не говорил", – теперь голос принадлежал Баду. Спайк узнал его; во всяком случае, он, как обычно, донесся из наушников. Другой же голос как будто бы обошелся без них, он прозвучал вокруг Спайка, внутри его, рядом с ним и был громким, но доверительным.
Тиглер одолел с десяток ярдов обратного пути, когда голос повторил свой приказ: "Найди Ноев ковчег". Спайк продолжал передвигаться плавным лунным скоком, размышляя, не дурачат ли его. Но магнитофон в шлем нс подсунешь: некуда, он бы заметил, да и не разрешили бы. Этак ведь можно и крышу человеку перекосить, и хотя у одного из двоих прилетевших с ним астронавтов было довольно-таки ракообразное чувство юмора, обычно этого парня хватало только на то, чтобы вырезать в твоем куске дыни ямку, намазать ее горчицей и снова заткнуть. А такой серьезный розыгрыш был ему явно не по плечу.
"Ты отыщешь его на горе Арарат, в Турции, – вновь заговорил голос. – Найди его, Спайк".
Большинство физических реакций Спайка отслеживалось специальными электродами, и он подумал, что при воспроизведении этого участка записи приборы нарисуют крутые пики. Если так, нетрудно будет придумать в объяснение какую-нибудь байку. А пока он хотел просто поразмыслить над тем, что услышал, понять, что бы это значило. Поэтому, добравшись до лунного модуля, он пошутил насчет раззявы, неудачно принявшего нас, и снова вошел в роль нормального астронавта, то бишь летчика-испытателя, который из шимпанзе превращается в национального героя, потом в звезду высшего пилотажа, а потом баллотируется в Конгресс или становится почетным членом правления дюжины корпораций. Он не был первым ступившим на Луну человеком, но вполне мог рассчитывать на долгую известность и неиссякаемый поток наград: таких, как он, не скоро наберется слишком много. В отличие от Спайка Тиглера, Бетти обладала недюжинной практической сметкой, и благодаря этому брак их оказался устойчивым. Он думал, что заполучил в жены высокую спортивную девушку с хорошей фигурой, которая любит читать "Радости кулинарии", а когда он запаздывает с возвращением на базу, держит про себя свои страхи; но потом обнаружил, что она гораздо лучше его знакома с репродуктивными свойствами доллара. "Ты летай, а думать буду я", – иногда говорила она, подшучивая над ним; во всяком случае, оба они старались делать вид, что это просто шутка. Так что Спайк Тиглер вернулся к своим обязанностям и выполнению рабочего графика и не дал никому заподозрить, будто что-нибудь изменилось, хотя изменилось все.
За приводнением последовал дружеский привет из Белого Дома, потом медосмотр, отчет о полете, первый телефонный разговор с Бетти, первая ночь с Бетти… и слава. В кипучих городах, которым он никогда не доверял – самодовольном Вашингтоне, циничном Нью-Йорке, чокнутом Сан-Франциско, – Спайк Тиглер был крупной фигурой; в Северной Каролине он был гигантом. Серпантин вываливали на него охапками; его правая рука устала принимать поздравления; его целовали, обнимали, трясли, хлопали по спине и тыкали в живот. Пацанята лезли к нему в карманы и бесстыдно выклянчивали горсточку, лунной пыли. И самое главное, люди просто хотели побыть рядом, подышать с ним одним воздухом и подивиться на человека из космоса, который был еще и человеком из соседнего округа. Несколько месяцев осыпаемый ласками Спайк сновал от побережья к побережью, после чего законодатели Северной Каролины, гордые своим земляком и немного задетые тем, что он стал в некотором роде достоянием нации, объявили о его награждении специально отчеканенной медалью. Но где же и вручить ее, как не в Китти-Хоке, на плоской равнине под плоским небом?
В тот день, как водится, прозвучали торжественные речи, но Спайку удалось оценить их лишь наполовину; Бетти была в новом наряде со шляпкой и нуждалась в заверении, что выглядит и впрямь сногсшибательно; так оно и было, но Спайк ей об этом не сказал. Большую золотую медаль – с одной стороны Китги-Хок, с другой "Аполлон" – повесили Спайку на шею; рука его вытерпела еще несколько десятков пожатии; и все это время, вежливо улыбаясь и кивая, он думал о том, что случилось по пути сюда, о полученном им. очередном указании.
Ехать на заднем сиденье губернаторского лимузина было не только лестно, но еще и удобно, и Бетти выглядела так хорошо, что он хотел шепнуть ей об этом, да постеснялся губернатора с женой. Шла обычная беседа о гравитации, и прыжках по Луне, и восходе Земли, и скажите на милость, а как же насчет уборной, и вдруг, на подъезде к Китти-Хоку, он увидел у обочины дороги Ковчег. Огромный Ковчег, стоящий на суше, с высокими носом и кормой, с планчатыми деревянными боками. Губернатор снисходительно проследил, как голова Спайка повернулась на 180 градусов, потом ответил на не заданный вслух вопрос.
– Что-то вроде церкви, сказал губернатор. – Не так давно построили. А может, и зверей уже загрузили. – Он рассмеялся, и бывшая начеку Бетти присоединилась к нему.
– Вы верите в Бога? внезапно спросил Спайк.
– Иначе я не стал бы губернатором Северной Каролины, – последовал добродушный ответ.
– Нет, но вы верите в Бога? – повторил Тиглер с настойчивостью, которую легко можно было счесть нежелательной.
– Милый, – тихонько сказала Бетти.
– По-моему, мы уже от этого недалеки, – ответила жена губернатора, поправляя бант затянутой в белую перчатку рукой.
Вечером, в гостиничном номере, Бетти поначалу была настроена примирительно. Как ни нелепа его выходка, думала она, ее вполне можно объяснить переутомлением. Мне тоже вряд ли понравилось бы лезть на сцену и в сотый раз говорить всем и каждому, как это было и какую гордость я тогда чувствовала, даже если бы я действительно чувствовала гордость и действительно хотела рассказывать об этом без умолку. Так что она приголубила его и спросила, не устал ли он, и попыталась выжать из него хоть какое-нибудь объяснение тому, отчего он ни разу, черт возьми, ни единого разу за весь день не помянул о ее новом платье, неужто он не знал, что она сомневалась, так ли уж идет ей цвет желтой примулы. Но это не сработало, и Бетти, которая никогда не отправлялась спать. не выяснив всего до самого конца, спросила, не хочет ли он выпить и какая муха его укусила, да еще прямо перед церемонией, и если он не против откровенности, то она считает, что самый простой способ загубить его будущую карьеру, на которую так надеются они оба, – это начать спрашивать губернаторов, верят ли они в Бога. Надо же, додумался! Да кто он вообще такой?
– Моя жизнь изменилась, – произнес Спайк.
– Ты хочешь мне что-то сказать? – Бетти была в меру подозрительна и не могла не обращать внимания на то, что знаменитости получают вагоны писем от незнакомых женщин, всяких там Мэри-Бет и потенциальных Мэри-Бет, рассеянных по всему свету.
– Хочу, – ответил он. – Каждый возвращается туда, откуда начал. Я одолел двести сорок тысяч миль, чтобы посмотреть на Луну, – а смотретьто стоит только на Землю.
– Тебе все-таки надо выпить. – На полдороге к бару-холодильнику она помедлила, но он ничего не сказал, не двинулся, не шелохнулся. – Тьфу, черт, это мне надо выпить. – Налив себе виски с лимоном, она уселась рядом с мужем и стала ждать.
– Когда я был мальчишкой, отец взял меня в Китти-Хок. Мне было двенадцать, не то тринадцать. Это сделало меня летчиком. С тех пор я больше ничего не хотел, только летать.
– Знаю, милый. – Она взяла его за руку.
– Я пошел на флот. Был хорошим летчиком. Потом перевелся на Пакс-ривер. Вызвался работать в проекте "Меркурий". Сначала меня не приняли, но я не сдался и в конце концов попал туда. Меня подключили к проекту "Аполлон". Я прошел всю подготовку. Прилетел на Луну…
– Я знаю, милый.
– …и там… там, – продолжал он, сжав руку Бетти перед тем, как сказать ей в первый раз, – Бог велел мне найти Ноев ковчег.
– Ага.
– Я только что бросил мяч. Только что бросил мяч, и нашел его, и добил ногой в маленький кратер, и думал, следит ли за мной камера, и не назначат ли они штрафной, если видели, и тут Бог заговорил со мной. Найди Ноев ковчег. – Он покосился на жену. – Вроде как ты взрослый человек, добрался до Луны, и что ты делаешь? Играешь в мячик. Пора бросать эти детские штучки, вот что сказал мне Бог.
– С чего ты взял, что это был Бог, милый? Спайк пропустил ее вопрос мимо ушей.
– Я никому не рассказывал. Я знаю, что это была не галлюцинация. Знаю, что слышал то, что слышал, но молчу. Может, я не совсем уверен, может, я хочу забыть про это. И что же? В тот самый день, когда я возвращаюсь в Китти-Хок, где все и началось столько лет назад, в тот самый день, когда я возвращаюсь, я вижу этот чертов Ковчег. Не забудь, что я сказал – разве не так это надо понимать? Коротко и ясно. Вот что это значит. Поезжай, бери свою медаль, но не забудь, что я сказал.
Бетти глотнула виски.
– И что же ты собираешься делать, Спайк? – Обычно при обсуждениях его карьеры она говорила "мы", а не "ты"; на сей раз он был предоставлен самому себе.
– Пока не знаю. Пока не знаю.
Психиатр из НАСА, к которому обратилась Бетти, все кивал да кивал, словно давая ей понять: прежде чем он навострит ручку и запишет, что у парня шариков в голове не хватает, что у него потолок поехал, она должна сообщить ему нечто гораздо более сногсшибательное. Он кивал и говорил, что они с коллегами предвидели возникновение кое-каких адаптационных трудностей, ведь в конце концов всякий, кто летал на Луну и глядел оттуда на Землю, похож на того, кто первым встал на голову и посмотрел на мир под совершенно новым углом, а это может повлиять на ваш поведенческий рисунок, да учтите еще напряжение в полете и всю эту шумиху потом, так что нет ничего удивительного, если имеет место легкое искажение реальности, но нет никаких причин полагать, что подобные эффекты могут быть сколько-нибудь серьезными или продолжительными.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– На какой вопрос? – Психиатр не помнил, чтобы она его о чемнибудь спрашивала.
– Мой муж – я не знаю, какой термин вы употребили бы, доктор мой муж псих или нет?
Голова врача снова пришла в движение, на сей раз уже в горизонтальной плоскости, а не в вертикальной, и были упомянуты случаи перцептуальной дезориентации и извлечены анкеты Спайка, в которых он аккуратно писал "баптист", и Бетти показалось, что психиатр удивился бы больше, если бы Спайк не услышал, как Бог говорит с ним на Луне, а когда она спросила его: "Так, по-вашему, это не галлюцинация?" – он ответил только: "А как вы думаете?" – что отнюдь не рассеяло сомнений Бетти; похоже было, что это она ненормальная, раз не верит собственному мужу. В результате Бетти ушла, чувствуя, что скорее предала Спайка, чем помогла ему; а еще одним результатом этой беседы было то, что три месяца спустя, когда Спайк попросился на выход из космической программы, он не встретил серьезного сопротивления, и все было сделано без лишнего шума, ибо из отчета психиатра с полной ясностью следовало, что у парня шариков в голове не хватает, что у него потолок поехал, что он форменный псих и, пожалуй, верит, будто Луна сделана из зеленого сыра. А потому его перевели на сидячую работу в отдел рекламы, после чего он опять вернулся на флот инструктором, но не прошло и года, как эти бестолковые метания закончились и Спайк Тиглер снова оказался на гражданке, а Бетти начала гадать, что бывает с людьми, когда их счастливая звезда падает с небосклона и разлетается на мелкие осколки.
Когда Спайк заявил, что хочет открыть сбор пожертвований для своего проекта, выступив в уэйдсвиллском ресторане "Лунная пыль", Бетти всерьез задумалась о том, не пора ли ей отложить "Радости кулинарии" и похлопотать о разводе, – наверно, это было бы самым безболезненным решением. Спайк уже почти год как ничего не делал, только однажды пошел и купил себе Библию. По вечерам он куда-то пропадал, и она находила его на заднем крыльце: глаза мужа были обращены к небу, а на коленях у него лежало раскрытое Писание. Подруги донимали ее своим сочувствием: конечно, мол, человеку, вернувшемуся оттуда, тяжело снова привыкнуть к нашей будничной тягомотине. Бетти было ясно, что даже без дозаправки слава Спайка Тиглера забуксует не скоро, а еще ей было ясно, что она может рассчитывать на материальную поддержку, так как сдвиг по фазе на службе отечеству – это вам не пустяк, но все равно она чувствовала себя обманутой. Столько лет помогать Спайку делать карьеру, мотаться по стране, не иметь нормального дома, ждать, надеяться, что тебе воздается сторицей… а потом, когда приходит успех, когда большие круглые доллары начинают сыпаться на них дождем и остается только подставить шляпу, Спайк вдруг плюхается на заднее крылечко и возводит очи горе. Познакомьтесь с моим мужем, вон он сидит – Библия на коленях, рваные штаны и глаза как у шизика. Нет, никто на него не нападал, просто его счастливая звезда свалилась ему на голову.
Спрашивая Спайка, что ей надеть на его первое выступление в "Лунной пыли", Бетти вложила в свой голос толику сарказма; а когда он сказал, что ему всегда нравилось то платье цвета желтой примулы, в котором она была на вручении ему медали в Китти-Хоке, какой-то внутренний голос, явно не божественного происхождения, вновь прошептал ей слово "развод". Но странное дело: похоже, он не прикидывался и дважды, сначала до выхода из дому, а потом – когда они пересекали границу штата, сказал ей, как замечательно она выглядит. Бетти не могла не заметить в нем одной перемены. Теперь он всегда говорил то, что думал, и ничего больше. Казалось, он оставил свою бесшабашность, свою привычку шутить и озорничать в том самом кратере вместе с футбольным мячом (тоже ведь, если подумать, дурацкий был трюк; пожалуй, можно было и раньше сообразить, что у него голова не в порядке). Спайк Тиглер стал серьезным; он стал скучным. Он попрежнему говорил, что любит ее, и Бетти ему верила, но иногда задумывалась, а не маловато ли этого женщине. Он потерял свой шарм. Если это значили бросить детские штучки, то эти самые детские штучки, по мнению Бетти. явно заслуживали пары слов в свою защиту.
Апрельским вечером 1975 года, который Спайк Тиглер избрал для обнародования своих планов, ресторан "Лунная пыль" был полон. Здесь собрался чуть ли не весь город плюс парочка корреспондентов и фото граф. Бетти опасалась худшего. Ей мерещились газетные заголовки вроде: "СО МНОЙ ГОВОРИЛ БОГ", – ЗАЯВЛЯЕТ УВОЛЕННЫЙ АСТРОНАВТ" или "У ПАРНЯ ИЗ УЭЙДСВИЛЛА НЕ ХВАТАЕТ ШАРИКОВ". Она напряженно сидела рядом с мужем и слушала, как местный священник приветствует его от лица земляков. Публика захлопала; Спайк мягко взял жену за руку и не отпускал, даже встав на ноги и приготовившись говорить.
– Я рад, что вернулся сюда опять, – сказал Спайк и обвел взглядом зал, дружески кивая знакомым. – Знаете, совсем недавно я сидел у себя на заднем крылечке, смотрел на звезды и вспоминал те давние времена когда я был простым уэйдсвиллским мальчишкой. Мне было пятнадцать а может, шестнадцать, и тогда вы вряд ли назвали бы меня паинькой. и старая Джесси Уэйд, упокой Господи ее душу, думаю, многие из вас помнят Джесси, так вот, она сказала мне: "Слушай, пострел, если ты и дальше будешь так носиться на машине и орать, то в конце концов взлетишь", – и мне сдается, что старушка Джесси Уэйд хорошо знала жизнь, потому что через много лет именно это со мной и случилось, хотя ей и не суждено было увидеть, как исполнится ее предсказание, да будет ей земля пухом.
Этого Бетти ожидала меньше всего. Он пудрил им мозги. Он вешал им лапшу на уши. Он никогда не говорил об Уэйдсвилле с особенно! теплотой; она даже никогда не слышала от него этой истории про старую Джесси Уэйд; но вот вам, пожалуйста, он стоит тут и вспоминает все это охмуряет своих земляков. Он рассказал им кучу историй о своем детстве а потом об астронавтском житье-бытье, ради чего они, собственно, сюда и пришли, а на заднем плане его рассказов все время маячила мысль, что без этих людей Спайк не улетел бы дальше Фейетвилла, что на Луну он попал именно благодаря им, а не тем умникам, что сидят перед экранами в Центре управления полетом. Не менее удивительным для Бетти было и то, что Спайк выступал с прежним блеском, уснащая свои воспоминания шуточками, на которые, как ей казалось, он был уже не способен. Потом он снова завел речь о том, что жизнь каждого состоит из уходов и возвращений – туда и обратно, туда и обратно, как воды реки Паскуотанк (тогда-то Джефф Клейтон и подумал, что это не так. вспомнив свою поездку в Музей гольфа в Пайнхерсте); и пояснил, что ты всегда возвращаешься к тем вещам и тем местам, откуда начал. Вот он, например, уехал из Уэйдсвилла несколько лег назад, а сейчас снова здесь. Или еще пример: в детстве он регулярно посещал церковь Святой Воды, потом сбился с путей Господних, а сейчас снова вернулся на них – что было для Бетти новостью, хотя и не такой уж неожиданной.
Ну а теперь, продолжал он, перейдем к серьезной части нашего вечера, к тому, ради чего мы собрались (и Бетти затаила дыхание, думая, форменный псих, как-то они переварят заявление о том, что Бог велел ему перестать играть в мячик и заняться вместо этого поисками Ковчега). Но Бетти и тут недооценила Спайка. Он ни разу нс упомянул об инструкциях, полученных от Всемогущего. Несколько раз он заговаривал о своей вере и о возвращении к родимым местам, сказал пару слов о трудностях на пути осуществления космической программы; так что когда он в конце концов начал говорить о том, как размышлял над всеми этими вещами, сидя у себя на заднем крылечке и любуясь звездами, и как ему пришло на ум, что пора бы уже отыскать ту колыбель, из которой мы все появились, и что он замыслил организовать экспедицию и найти то, что осталось от Ноева ковчега, который, как известно, лежит на вершине горы Арарат поблизости от турецкой и иранской границ, его слова произвели впечатление вполне осмысленных, логичных. Действительно, для НАСА было бы сейчас самое время объявить о новом проекте – "Арарат"; и слушатели свободно могли сделать вывод, что, занимаясь только космическими полетами, НАСА ведет себя немножко эгоистично, проявляет некоторую приземленность и ограниченность, ведь есть и другие проекты, которые ближе душе и сердцу налогоплательщика и являются более благодатной почвой для применения ее сложнейшей технологии.
Он их охмурил, он запудрил им мозги, подумала Бетти, когда ее муж сел на место, а зал наполнился шумом. Он даже вскользь не помянул о деньгах, он хотел только одного: чтобы они почтили его своим присутствием, пока он будет делиться с ними кое-какими своими мыслями, и если они решат, что он на правильном пути, то он соберется с духом и начнет искать себе помощников. Вот он, мой Спайк, невольно пробормотала Бетти себе под нос, хоть это и был далеко не тот Спайк, за которого она выходила.
– Миссис Тиглер, как вы смотрите на проект вашего мужа? – спросили ее, когда они рука об руку стояли перед фотографом из "Фейетвилл обсервер".
– О, я "за" на сто десять процентов, – ответила она, глядя на Спайка с улыбкой невесты. "Обсервер" процитировал ее слова, и журналист даже не поленился отметить, как великолепно выглядела миссис Тиглер в своем горчичном платье с соответствующей шляпкой (горчичном! – сказала Бетти Спайку. – Можно подумать, что он приправляет свои бифштексы примулами!). Когда они в тот вечер вернулись домой, Спайк был в приподнятом настроении – таким она не видела его уже с год – и явно не испытывал охоты улизнуть на заднее крылечко с Библией под мышкой; наоборот, он сразу потащил жену в спальню, где они давно уже только спали и ничего больше не делали, и Бетти, не ожидавшая такого поворота событий, была приятно удивлена, а когда она на их особом языке пробормотала что-то насчет ванной, Спайк сказал, что не стоит тратить на это время, и Бетти с удовольствием покорилась.
– Я тебя люблю, – сказал Спайк уже под утро.
Колонка в "Фейетвилл обсервер" породила очерк в "Гринсборо ньюс энд рекорд", который в свою очередь породил краткое сообщение, распространенное агентством печати по разным газетам. Пот ом наступило затишье, но Спайк не огорчался и вспоминал праздничные костры, на которые любил смотреть в детстве: тебе кажется, что они уже затухают, как вдруг вспыхивает ослепительное пламя; и он был совершенно прав, потому что его имя внезапно просверкало на первых страницах "Вашингтон пост" и "Нью-Йорк тайме". Потом приехали телевизионщики, за ними опять потянулись газетчики, а потом – иностранное телевидение и иностранные газетчики, и все эго время Бетти и Спайк трудились над подготовкой проекта "Арарат" не покладая рук (они снова работали вместе, как в самом начале). Репортерам выдавали подробные списки новых пожертвований, будь то пятьдесят долларов от соседнего религиозного братства или комплект тросов и палаток, дар известного универмага. Скоро на лужайке перед домом Бетти и Спайка был водружен большой деревянный градусник, индикатор успехов кампании; утром каждого понедельника, вооружившись кистью, Спайк сам подымал уровень ртути еще на один дюйм.
Неудивительно, что Спайку и Бетти нравилось сравнивать этот критический период с запуском ракеты: обратный отсчет времени приятно щекочет нервы, момент зажигания вызывает восторг, но пока ты не увидишь, как тяжелая серебряная штуковина приподымается с корточек и неспешно направляется в небо, ты не можешь быть уверен, что не опозоришься перед всем миром. А такого конца Бетти вовсе не хотелось – особенно теперь, когда она уже решила поддерживать мужа на сто десять процентов. Бетти была не особенно религиозна и в глубине души не знала, как относиться к тому, что произошло со Спайком на Луне, но открывшиеся перед ними возможности упускать не собиралась. После целого года унылого изучения Библии и сочувственных намеков подруг, от которых ее уже начинало трясти, Спайк Тиглер снова заставил всех говорить о себе, и это было совсем неплохо. За проектом "Аполлон" – проект "Арарат"; что может быть естественней этого перехода, этого крошечного алфавитного шажка? И никто ни в одной из газет не рискнул предположить, что у Спайка шариков в голове не хватает, что у него потолок поехал.
Спайк справлялся с делами очень ловко и ни разу не упомянул о том, как Бог выступил в роли президента Кеннеди, дав стартовый толчок всему предприятию. Благодаря этому Бетти легче было заинтересовать людей, которые остались бы в стороне, почуй они, что тут пахнет сдвигом по фазе. Даже губернатор Северной Каролины извинил Тиглеру нахальную попытку проверить на доброкачественность его религиозную платформу и милостиво согласился воссесть во главе стола в Шарлотте, где угощали обедом добровольных взносчиков – сбор по 100 долларов с тарелки. В таких случаях Бетти неизменно надевала платье цвета желтой примулы, хотя ее подруги склонны были полагать, что это необязательно и к тому же идет вразрез с духом моды; но Спайк уверял, будто этот цвет приносит ему удачу. Говоря с журналистами, Спайк иногда просил их вставить в репортаж пару слов о наряде жены – горчичного цвета, как они, разумеется, и сами заметили. Кое-кто из корреспондентов или по лени, или по неумению различать цвета покорно выполнял эту просьбу, а Спайк потом посмеивался, читая газеты.
Участвовал он и в нескольких религиозных передачах. Порой Бетти охватывали дурные предчувствия – это бывало, когда на экране, сразу после рекламной паузы, появлялся очередной торговец в тройке, желающий поделиться со зрителями открытием, что Божья любовь подобна штилю в центре грозного смерча, и один из наших гостей, который побывал там собственной персоной, готов засвидетельствовать, какой там царит покой, но обратите внимание, что христианство есть вера, все время увлекающая тебя вперед, ведь смерч – он не стоит на месте, а сейчас мы дадим слово второму нашему гостю, Спайку Тиглеру, за которым в иные минуты и смерч бы не угнался, а вот теперь он ищет того самого тихого центра, абсолютного покоя, да будет благословен Господь. И Спайк, снова вернувшийся к своему астронавтскому ежику и голубому костюму, вежливо отвечал на вопросы и ни разу не ляпнул, на радость ведущему передачу торговцу, что Господь побывал прямо вот тут, внутри его шлема, пошептал ему на ушко. Он был прост, и мил, и искренен, а Бетти Тиглер, спасибо мужу, едва успевала регистрировать взносы, поступающие в фонд проекта "Арарат", не забывая, конечно, платить себе жалованье.
Они создали комитет: его преподобие Ланс Гибсон, личность уважаемая или, по крайней мере, хорошо известная жителям штата, – коекто считал его завзятым фундаменталистом, однако денег в разумных количествах он не чурался; доктор Джимми Фулгуд, бывшая баскетбольная звезда своего колледжа, а теперь геолог и любитель подводного плавания, в качестве человека от науки придававший делу необходимую солидность; и сама Бетти, председатель, координатор и казначей. Губернатор согласился фигурировать на бумаге в качестве почетного члена; и единственным сбоем во всем процессе подготовки экспедиции было то, что для проекта "Арарат" не удалось выхлопотать статус благотворительного мероприятия.
Самые начитанные журналисты иногда спрашивали у Спайка, с чего это он так уверен, что Ковчег надо искать на горе Арарат. Разве Коран не утверждает, что он причалил к горе Иуди, которая находится в нескольких стах километрах от Арарата, поблизости от иракской границы? И разве еврейская традиция не выдвигает свою версию, перенося место высадки Ноя куда-то на север Израиля? В таких случаях Спайк включал свое обаяние на чуть более высокие обороты и говорил, что каждому, разумеется, вольно иметь свое мнение, и если израильский астронавт захочет поискать в Израиле, честь ему и хвала, а если мусульманский астронавт займется поисками в Ираке, он тоже будет молодец. Репортеры-скептики уходили, думая, что Тиглер хоть и простачок с виду, однако же себе на уме.
Другим стандартным вопросом был такой: допустим, что теоретически место, куда причалил Ковчег, действительно можно найти, но вот осталось ли от него что-нибудь – ведь за столько тысяч лет он вполне мог сгнить или быть съеден термитами. Однако Спайка и тут не удавалось смутить, тем более настолько, чтобы он сослался на разговор с Богом: мол, раз Он велел ему найти Ковчег, значит, есть что искать. Вместо этого он советовал журналисту заглянуть в Библию, которую журналист, кажется, забыл прихватить с собой, но которая сообщает, что Ковчег был сделан из дерева гофер, а это, как известно, очень твердый сорт древесины, способный долго сопротивляться и гниению, и термитам; потом Спайк приводил несколько примеров того, как отдельные вещи чудесным образом сохранялись в течение целых веков: скажем, мамонты в ледниках, чье мясо оказывалось таким свежим, словно вы купили его в соседнем магазинчике "Джайент"; и заключал тем, что раз всемогущий Господь иногда консервирует отдельные вещи на целые века, то уж Ковчег-то Он вряд ли обошел Своим вниманием.
Его преподобие Ланс Гибсон консультировался с церковными историками из баптистских университетов насчет того, где, по современным воззрениям, следует искать Ковчег; одновременно с этим Джимми Фулгуд взялся изучать предполагаемые картины воздушных и морских течений в эпоху Потопа. Сравнив результаты, они сочли наиболее вероятным местом область на юго-восточном склоне горы, километрах в двух от вершины, о'кей, согласился Спайк, можно начать и оттуда, но он предложил бы сделать отправной точкой вершину и спускаться кругами, чтобы ничего не пропустить. Сама идея Джимми понравилась, но как альпинист он предвидел здесь слишком много трудностей, и в этом пункте Спайк уступил. В свою очередь Джимми внес следующее предложение: почему бы Спайку не использовать свои связи с НАСА и флотом, чтобы раздобыть комплект хороших рекогносцировочных снимков горы с воздуха, – тогда они увеличили бы их и посмотрели, нет ли там чего похожего на Ковчег. Спайк признал, что это было бы логично, но выразил сомнение в том, что Бог одобрил бы такой короткий путь. Разве их экспедиция не является чем-то вроде христианского паломничества? А ведь в прошлом пилигримы рады были терпеть лишения. Когда речь идет о палатках, веревках, обуви и наручных часах – тут он готов выбирать самое лучшее, но после того как они попадут на гору, хотелось бы все-таки руководствоваться не современной технологией, а чем-нибудь другим.
Пастырские обязанности его преподобия Гибсона не позволяли ему ехать в Турцию, но он собирался обеспечивать духовную поддержку и с помощью молитвы постоянно напоминать Всемогущему о том, что двое других членов комитета заняты угодным Ему делом в далекой стране. Бетти должна была остаться дома и осуществлять связь со средствами массовой информации, чей интерес к их предприятию обещал быть огромным. Собственно экспедиции – Спайку и Джимми – предстояло отправиться в путь летом этого же, 1977 года, в июле. Они решили не пытаться оценить, сколько времени займут поиски. Нечего умничать в очах Господних, заметил его преподобие Гибсон, не то и схлопотать можно.
Доброжелатели, церковные братства и торговые фирмы засыпали их всяким барахлом; вскрывая посылки, которые исправно приходили в их адрес вплоть до самого отъезда путешественников, Бетти не переставала удивляться тому, как своеобразно понимают цели их проекта некоторые американцы. Отдельные дары явно выглядели не слишком христианскими. Вид комнаты, где складывали походное оборудование, наводил на мысль, что Спайк и Джимми – два нищих беженца, нанятые, чтобы истребить большую часть населения Восточной Турции.
Они оставили дома ворох старой одежды, несколько автоматов, четыре осколочные гранаты, одну гарроту и парочку пожертвованных каким-то фанатиком пилюль со смертельным ядом. Их полезный груз состоял из легкого лагерного снаряжения, витаминов, автоматической японской кинокамеры, кредитных карточек и дорожных чеков "Америкэн экспресс", кроссовок, пинты виски, теплого белья и носков, большого пластикового пакета с хлопьями из отрубей против запора, таблеток от поноса, прибора ночного видения, средства для очистки воды, сухих продуктов в вакуумной упаковке, подковы на счастье, карманных фонариков, зубной ленты, запасных батареек для электрических бритв, двух снабженных футлярами ножей, достаточно острых, чтобы разрезать планку из дерева гофер или выпустить кишки бандиту, противомоскитного репеллента, крема от загара и Библии. Тайком проверив багаж, Джимми Фулгуд нашел сдутый футбольный мяч и баллончик со сжатым воздухом для его накачки;
снисходительно усмехнувшись, он аккуратно вернул их на место. Когда багаж тайком проверил Спайк, он обнаружил коробку презервативов и выкинул их, ни словом не обмолвившись об этом Джимми. Комитет обсудил, что взять в качестве подарков для дружественных обитателей Восточной Турции. Бетти предлагала цветные открытки со Снайком на Луне, но Спайк отверг их как не соответствующие случаю: ведь он едет туда исполнять Божью волю, а не рекламировать себя самого. Поразмыслив, они остановили свой выбор на паре сотен значков, выпущенных в память торжественного введения в должность президента Джимми Картера и Первой леди государства, прекрасной Розалии, которые приятель его преподобия Гибсона уступил им со скидкой, да еще спасибо сказал.
Они прилетели в Анкару, где им пришлось взять напрокат смокинги, так как посол устроил в их честь роскошный обед. Спайк скрыл свое разочарование тем, что большинство гостей беседовали с ним об астронавтике и явно не жаждали расспросить его о проекте "Арарат". Когда же в послеобеденной речи Спайк воззвал к их патриотизму и предложил организовать дополнительный сбор пожертвований, это их нимало не тронуло, если не сказать огорчило.
Хотя Бетти по церковным каналам пыталась заказать в Эрзуруме "джип" или "лендровер", ее просьбу поняли неправильно, и потому путешественники отправились дальше в большом "мерседесе". На восток до Хорасана, потом на восток-юго-восток, в Догубаязит. Местность выглядела опрятной, все кругом было как бы светло-зеленое и светлокоричневое одновременно. Они ели спелые абрикосы и раздавали улыбающихся Картеров маленьким детям: некоторых 'по как будто устраивало, однако другие продолжали вымогать доллары или, на худой конец, шариковые ручки. Всюду попадались военные, что навело Спайка на раздумья относительно стратегической важности этого района. Джимми, оказывается, и понятия не имел о том, что с сотню лет назад Арарат, или Агри-Даги, как упорно называли его здешние жители, был точкой, где сходились три великие империи – Россия, Персия и Турция, – причем каждая из них владела частью горы.
Несправедливо, что у Советов тоже был кусок, высказался Джимми.
– Тогда они вроде не были Советами, – ответил Спайк. – A просто русскими, то есть такими же христианами, как и мы.
– Может, это Бог лишил их доли в горе, когда они стали Советами.
Может, и так, – сказал Спайк, не уверенный, что границы сместились именно тогда.
– Не хотел, видно, оставлять святую гору в руках язычников.
– Да уловил я, – сказал Спайк, слегка раздраженный. – Только, помоему, турок тоже христианами не назовешь.
– Они не такие язычники, как в Советах. – Джимми не собирался сдаваться при первом же возражении.
– Угу.
По дороге из Догубаязита на север Спайк возгласом попросил Джимми затормозить. Они вышли, и Спайк показал на маленький ручеек. Сомнений не было – вода в нем хоть и медленно, но текла по склону вверх.
– Восславим Господа, – произнес Снайк Тиглер и опустился на колени, чтобы сотворить молитву. Джимми наклонил голову на несколько градусов, однако же остался стоять. Через пару минут Спайк сбегал к "мерсу" и наполнил водой из ручья две пластиковые бутылочки.
– Это край чудес, – заявил он, когда они тронулись дальше. Джимми Фулгуд, геолог и любитель подводного плавания, обождал несколько миль, а затем попробовал объяснить, что картина, которую они наблюдали, с научной точки зрения не является невозможной. Все зависит от веса и давления водных масс, расположенных выше по горе, и на длинном спуске может попасться небольшой участок подъема, где ручей течет вверх. Насколько ему известно, этот феномен уже описывали прежде. Сидя за рулем, Спайк покладисто кивал.
– Согласен, можно объяснить и так, – сказал он под конец. – Но главный-то вопрос в другом: кто заставил воду течь наоборот? Кто выбрал для этого ручья такое место, чтобы мы могли увидеть его по пути к Арарату? Господь Бог, вот кто. Это край чудес, – повторил он с удовлетворенным кивком.
Спайк всегда казался Джимми жизнерадостным малым; здесь же, в Турции, он превзошел самого себя. Его не смущали ни москиты, ни мелкие неудачи; на чай он давал с истинно христианской щедростью; а едва завидев но дороге корову, высовывался в окошко и орал ее хозяину, а иногда и просто окрестным полям: "Жми, парень, а то выдою!" Временами это начинало действовать па нервы, но поскольку Джимми был на сто десять процентов обеспечен фондами проекта "Арарат", он мирился с восторженным состоянием своего партнера, как мирился бы с его придирками, будь он не в духе.
Они ехали, пока дорога не кончилась и горы, Большой и Малый Арарат, не выросли перед ними во всей красе.
– Прямо как муж с женой, правда? – заметил Спайк.
– Что-что?
– Ну, как брат с сестрой, Адам с Евой. Один здоровый, а рядом такая аккуратненькая, симпатичная. Улавливаешь? Мужчину и женщину сотворил их.
– По-твоему, Бог уже тогда имел это в виду?
– Бог все имеет в виду, – сказал Спайк Тиглер. – Всегда. – Джимми Фулгуд поглядел на пару горных силуэтов впереди и у него чуть не сорвалось с языка, что Бетти Тиглер на дюйм-друтой выше Спайка.
Прежде чем прибегнуть к наиболее угодному Господу способу передвижения, то есть отправиться дальше па своих двоих, они рассортировали груз. Виски было оставлено в багажнике, поскольку они догадывались, что негоже употреблять алкоголь на Беговой горе; значки с Картером тоже свое отслужили. Они взяли с собой дорожные чеки, подкову и Библию. Джимми заметил, как Спайк, собираясь, украдкой сунул в рюкзак сдутый футбольный мяч. Затем они двинулись на штурм южных предгорий Большого Арарата, – долговязый бывший баскетболист в нескольких шагах позади пышущего энергией астронавта, словно младший офицер под предводительством генерала. Иногда геологические интересы побуждали Джимми остановиться и изучить какую-нибудь скальную породу; но Спайк нетерпеливо тащил его вперед.
Они были на горе одни и наслаждались своим уединением. На нижних склонах они видели ящериц, выше стали попадаться козероги и обычные дикие козы. Путники миновали оперативные высоты ястребов и канюков и приблизились к снеговой кромке, где уже не было ничего живого – разве что промелькнет вдалеке юркая маленькая лисица. Холодными вечерами, при резком шипящем свете газовой лампы Джимми заполнял дневник экспедиции, а Спайк читал Библию.
Они начали с юго-восточного сектора горы – области, на которую указывали заключившие временное перемирие религия и наука. Они спускались в бесплодные провалы и заглядывали в зияющие пещеры. Джимми не особенно хорошо представлял себе, что надо искать: то ли целый, нетронутый Ковчег – в этом случае они вряд ли пройдут мимо, – то ли какую-нибудь его важную деталь вроде руля или досок обшивки со следами битума, которым конопатили щели.
Первый поверхностный осмотр не дал никаких результатов, что не удивило и не разочаровало их. Они пересекли снеговую границу и двинулись к вершине. В конце подъема небо стало медленно менять цвет; когда путники достигли самой высокой точки, оно превратилось в яркозеленое. Чудеса сыпались одно за другим. Спайк преклонил колена, и Джимми на пару секунд присоединился к нему. Прямо под ними была пологая заснеженная долина, которая сбегала вниз ко второму пику. Это место казалось естественной гаванью для Ковчега. Однако они ничего здесь не нашли.
Северный склон горы был расколот гигантским ущельем, тянущимся на несколько тысяч футов. Спайк указал вниз, туда, где оно кончалось, и заметил, что когда-то там был монастырь. Настоящие монахи и все такое. Потом, в 1840 году, на горе произошло страшное землетрясение. Ее здорово потрепало, и церквушка развалилась, и поселок рядом с ней – он вроде бы назывался как-то на А – тоже был разрушен. Все, ясное дело, погибли, продолжал Спайк; если не сразу, то очень скоро. Видишь эту расселину? Ну так вот, дня через четыре-пять после землетрясения по ней поползла вниз лавина из снега и воды. И уж она-то сметала на своем пути все подряд. Настоящая кара Господня. Стерла монастырь и поселок с лица земли.
Слушая рассказ Тиглера, Джимми Фулгуд серьезно кивал в такт своим мыслям. Катастрофа, думал он, случилась в ту пору, когда этот кусок горы принадлежал Советам. И пускай они тогда были просто русские и христиане – все равно это показывает, что Бог имел на них зуб еще до того, как они стали Советами.
Их поиски продолжались три недели. Джимми высказал идею, что Ковчег может быть погребен глубоко в толще льда, который венчает гору; и Спайк согласился, что это возможно, но прибавил, что даже в этом случае Бог, конечно, нашел бы способ помочь им обнаружить его. Ведь Он же не стал бы посылать их на гору, а потом прятать то, на поиски чего они были посланы: Бог в такие игры не играет. Это показалось Джимми убедительным. Они осматривали склоны невооруженным глазом, а также с помощью бинокля и инфракрасного прибора ночного видения. Спайк ждал какого-нибудь знака. Но поймет ли он его тайный смысл? Может быть, надо искать там, куда дует ветер. Они пошли туда, куда дул ветер. Опять ничего.
Каждый день солнце нагревало лежащую под ними равнину, теплый воздух поднимался с нее и образовывал вокруг вершины горы облачный нимб, скрывающий от их глаз нижние склоны; и каждую ночь, под воздействием холода, облако рассеивалось. Через три недели они спустились к своей машине, чтобы пополнить запасы еды. Они съездили в ближайший поселок, и Спайк отправил Бетти открытку с сообщением "Ничего – это уже хорошо", слегка ее озадачившим. Потом они вернулись на гору и провели в поисках еще три недели. За это время луна успела округлиться, и Спайк глядел на нее вечерами, вспоминая, как там, в зыбучей пыли, зародилось их нынешнее предприятие. Как-то ночью, стоя бок о бок с ним, Джимми тоже рассматривал этот рябой шар кремового цвета. "Ну точно как сладкий пирог", – заметил он с беспокойным смешком, "Вблизи она больше смахивает на грязный пляж", – откликнулся Спайк. Он продолжал смотреть вверх, ожидая знака. Знака не было.
Только когда они поднялись на гору в третий раз, обещавший быть в этом году последним, Спайк сделал свою находку. Они были на две-три тысячи футов ниже вершины и только перебрались через предательскую осыпь, как увидели две темнеющие рядышком пещеры – словно Бог ткнул в скалу двумя пальцами. Джимми Фулгуд, по-прежнему стойко переносивший неизлечимый оптимизм своего спутника, остался снаружи, а бывший астронавт проворно нырнул в одну из пещер; вскоре тишину нарушил усиленный эхом вопль. Сначала Джимми подумал о медведях – даже об ужасном снежном человеке, – однако продолжительный вопль почти без задержки дыхания перешел в серию коротких спортивных кличей.
Джимми обнаружил главу экспедиции в пещере, недалеко от входа: коленопреклоненный, Спайк Тиглер творил молитву. Перед ним был распростерт человеческий скелет. Джимми опустился рядом. Даже на коленях бывший баскетболист сохранял свое преимущество в росте. Спайк выключил фонарик, Джимми последовал его примеру. Несколько минут в холодной темноте пещеры царило глубокое молчание, затем Спайк произнес: "Мы нашли Ноя".
Джимми ничего не ответил. Спустя некоторое время они снова включили фонарики и с помощью двух лучей света благоговейно исследовали лежащий на камнях скелет. Он был обращен ногами ко входу и казался нетронутым, во всяком случае на первый взгляд. Кое-где между костями застряли лоскутки материи – одни белые, другие сероватые.
– Восславим Господа, – сказал Спайк Тиглер.
Они разбили палатку в нескольких ярдах ниже по склону, а затем осмотрели вторую пещеру. Спайк втайне надеялся, что они отыщут Ноеву жену или, может быть, бревно от Ковчега, но его надежды не оправдались. Позже, когда стемнело, в их палатке послышалось шипение сжатого воздуха, а потом, стоя на скалах Большого Арарата, Спайк Тиглер послал свой футбольный мяч в неуверенные руки Джимми Фулгуда. Раз за разом этот спортивный снаряд шлепался прямо в большие ладони бывшей баскетбольной звезды. Возвращая мяч, Джимми нередко мазал, но Спайка это не смущало. В тот вечер он бросал и бросал, пока совсем не похолодало; к концу разминки их фигуры были озарены только светом поднявшейся луны. Но прицел Спайка по-прежнему оставался точен: мяч снова и снова прилетал к Джимми, словно ручная летучая мышь. "Эй, Спайк, – в какой-то момент крикнул он, – у тебя там что, прибор ночного видения?" – и из густых сумерек, где маячил едва различимый силуэт его партнера, донесся негромкий смешок.
После еды Спайк взял фонарик и опять ушел к Ноевой могиле – гак он окрестил заветное место. То ли суеверие, то ли соображения такта помешали Джимми последовать за ним. Примерно часом позже Спайк сообщил, что, судя по положению скелета, умирающий Ной мог видеть в отверстие пещеры Луну – ту самую Луну, на которой совсем недавно стоял Спайк Тиглер. "Восславим Господа", – повторил он, застегивая палатку на ночь.
Вскоре стало ясно, что оба не спят. Джимми тихонько кашлянул.
– Спайк, – с легкой опаской произнес он. – Знаешь… ну…. мне кажется, тут все не так просто.
– Непросто? А по-моему, чудесно! – ответил Спайк.
– Ну да, чудесно. Но есть, понимаешь, одна загвоздка.
– Какая загвоздка, Джимми? – Его тон был приподнятым, миролюбивым, чуть ли не покровительственным – тоном квотербека, который знает, что не подведет свою команду.
Джимми заговорил, осторожно подбирая слова, сам еще не зная, во что верить:
– Ну… допустим, я просто думаю вслух, Спайк, и допустим, на меня напала охота посомневаться.
– Отлично. – Ничто не могло омрачить Спайку этот день. Смесь бурного восторга и облегчения напомнила ему миг посадки космического корабля на воду.
– Мы же ищем Ковчег, правильно? Тебе же… велели найти Ковчег.
– Ага. И найдем. Может, другим разом.
– Но мы искали Ковчег, упорствовал Джимми. – Нам… тебе… велели найти Ковчег.
– Боролись за серебро, выиграли золото.
– Ну да. Я только подумал… разве Ной так никуда и не делся, когда сошел с Ковчега? То есть по Библии-то ведь он еще несколько сот лет прожил?
– Ага, точно. Триста пятьдесят. Помнишь, когда мы были на вершине, я говорил тебе про поселок. Аргури. Как раз там Ной и осел. Выращивал виноград. Обзавелся хозяйством. Там была его первая ферма.
– Так это Ноев поселок?
– Точно. В советском секторе, – поддразнил приятеля Спайк. Теперь Джимми еще больше запутался.
Выходит, Бог наслал землетрясение на Ноев поселок?
– Значит, было за что. Зря-то не стал бы. Да ладно, какая разница. Главное, что Ной там жил. Может, перебрался потом еще куда-нибудь, а может, и пет. Но умирать-то он запросто мог вернуться на Арарат – это ж вполне естественно. Почувствовал гнет Времени, и его потянуло сюда. Может, он приметил эту пещерку, еще когда сошел с Ковчега. И решил: как почует, что его час близко, так подымется на гору в знак смирения пред Господом и благодарности за то, что Он его спас. Типа слонов в джунглях.
– Спайк, а эти кости в пещере – они не… как бы получше сказать… они не слишком хорошо сохранились? Я сейчас работаю за адвоката дьявола, понимаешь.
– Нормально, Джимми, все путем.
Но они правда как-то уж слишком хорошо сохранились? Джимми, тут же на каждом шагу чудеса и знамения. Было бы странно, если б кости не сохранились. Ной ведь у Бога на особом счету. И потом, сколько ему было, когда он помер? Девятьсот пятьдесят. Он был праведник перед лицом Божьим. И раз его костяк исправно носил хозяина почти тысячу лет, то вряд ли он будет разлагаться в обычном темпе, как по-твоему?
– Это ты прав, Спайк.
– Какие еще вопросы? – Он словно радовался сомнениям Джимми, твердо зная, что примет и обработает любой посланный им мяч.
– Ну хорошо, а что конкретно мы теперь будем делать?
– Мы расскажем об этом миру, вот что мы будем делать. И мир возрадуется. Благодаря нашему открытию многие души обратятся к истинной вере. И здесь, на горе, снова построят церковь, возведут ее над Ноевой могилой. – Может быть, в форме Ковчега. Или даже в форме ракеты "Аполлон". Это будет логичней; тогда круг замкнется.
– Насчет последствий я с тобой согласен, Спайк. Но можно я тебе еще кое-что скажу? Мы с тобой люди верующие.
– И люди науки тоже, – ответил геологу астронавт.
– Вот-вот. Как люди верующие, мы, понятно, хотим уберечь нашу веру от всякой лишней клеветы.
– Ясное дело.
– Так, может, прежде чем объявлять о своем открытии, мы как люди науки проверим то, что нашли как верующие?
– В смысле?
– В смысле не будем подымать большой кипеж, пока не проведем кое-каких лабораторных исследований Ноевой одежды.
На другой половине палатки воцарилось молчание: Спайк в первый раз сообразил, что обитатели Земли вовсе не обязательно примутся дружно салютовать им сомкнутыми над головой руками, как это было по возвращении с Луны. Наконец он сказал:
– Молодцом, Джимми. Заодно ты навел меня на мысль, а нету ли загвоздки с самой этой одеждой.
– О чем ты? Теперь роль скептика перешла к Спайку.
– Ну, я только предполагаю. Помнишь историю с наготой Ноя? Как сыновья его прикрыли? Мы, конечно, можем быть уверены, что Ноевы кости у Бога на особом счету, но вот относится ли то же самое и к его одежде? – Он умолк, потом заговорил снова: – По-моему, нечего нам играть на руку всяким занудам типа Фомы неверующего. Что, если Ной был положен здесь в погребальном уборе, а через несколько сот лет этот убор рассыпался в прах? А после приходит какой-нибудь паломник – может, он еле пробрался сюда через языческие племена – и видит мощи. Вроде как опять повторяется история с Ноевой наготой. И паломник отдает Ною свою одежду это объясняет, почему он так и не вернулся домой и не рассказал о своей находке. Но тогда мы можем здорово наколоться, если будем определять сроки углеродным методом.
– Ты прав, – сказал Джимми. Наступила долгая тишина, словно каждый из них полуосознанно надеялся, что следующий логический шаг сделает другой. Наконец Джимми его сделал.
– Интересно, как на это посмотри! закон.
– М-м-м. – В голосе Спайка не слышалось неодобрения.
– Как ты думаешь, кому принадлежат Ноевы кости? Кроме Всемогущего Господа, – поспешно добавил Джимми.
– Пока суды в этом разберутся, они могут не один год тянуть резину. Ты ж знаешь этих юристов.
– Ясное дело, – сказал Джимми, который еще ни разу не бывал в зале суда. – По-моему, Бог вряд ли одобрит нас, если мы будем так уж стараться, чтобы все было по закону. Это как искать помощи у кесаря, типа того.
Спайк кивнул и понизил голос, хотя они были на Ноевой горе одни:
– Но ведь тем-то ребятам немного нужно, а?
– Да. Да. По-моему, немного, – Джимми очнулся от грезы наяву:
ему представлялось, как вертолет Военно-морских сил США одним махом забирает отсюда всю петрушку.
Ничего больше не обсуждая, бывший астронавт и любитель подводного плавания вернулись в пещеру и при свете дрожащих фонариков стали решать, какие части Ноева скелета умыкнуть из Восточной Турции. Завязалась незримая борьба между благочестием, соображениями удобства и алчностью. Наконец они выбрали маленькую косточку от левой руки и шейный позвонок, который выпал со своего места и закатился за правую лопатку. Джимми взял кусочек пальца, а Спайк – отвалившийся позвонок. Они сошлись на том, что лететь домой вместе было бы безумием.