НАЗАД | INDEX | ВПЕРЕД

2. ЭДДИ ДИЙН

Словно чтобы подтвердить эту мысль, при всем ее безумии, то, на что стрелок смотрел через проем двери, вдруг поднялось и скользнуло в сторону. Картина повернулась (опять это ощущение головокружения, чувство, будто ты стоишь на блюде на колесиках, на блюде, которое невидимые руки катают то туда, то сюда), а потом проход вдруг словно потек мимо двери. Стрелок миновал место, где стояли несколько женщин, все – в красной форме. В этом месте было много каких-то стальных штук, и он, несмотря на боль или изнеможение, пожалел, что не умеет остановить движущуюся картину, чтобы разглядеть, что это за стальные штуки – какие-то машины. Одна немножко походила на печь. Военная женщина, которую он видел раньше, наливала джин, заказанный тем голосом. Бутылочка, из которой она наливала, была очень маленькая, стеклянная. Сосуд, в который женщина наливала джин, с виду казался стеклянным, но, по мнению стрелка, на самом деле это было не стекло.

Прежде, чем стрелок успел разглядеть побольше, то, что было видно в дверь, продвинулось мимо. Еще один головокружительный поворот, и он увидел металлическую дверь. В маленьком прямоугольничке светилась надпись. Это слово стрелок сумел прочесть: СВОБОДНО.

Картина скользнула немного вниз. Справа от двери, через которую смотрел стрелок, показалась рука и взялась за ручку двери, на которую он смотрел. Роланд увидел манжет голубой рубашки, слегка поддернутый и открывавший крутые завитки черных волос. Длинные пальцы. На одном – кольцо с драгоценным камнем, возможно, рубином или огневиком, а может и подделкой, хламом. Стрелок склонялся к последнему – для настоящего камень был слишком крупен и вульгарен.

Металлическая дверь распахнулась, и оказалось, что стрелок заглядывает в самый странный из виденных им нужников. Он был весь металлический.

Края металлической двери проплыли мимо краев двери, стоявшей на берегу моря. Стрелок услышал, как ее закрыли и заперли на задвижку. Очередного головокружительного поворота не произошло, поэтому Роланд предположил, что человек, чьими глазами он смотрит, заперся, протянув руку назад.

Потом вид все-таки повернулся – не кругом, а наполовину, – и оказалось, что стрелок смотрит в зеркало и видит лицо, которое однажды уже видел… на карте Таро. Те же темные глаза и спадающая на лоб прядь темных волос. Лицо было спокойно, но бледно, а в глазах – в глазах, которыми он смотрел и отражение которых сейчас смотрело на него – Роланд увидел часть ужаса и отвращения, переполнявших подвластное павиану существо на карте Таро.

Этого человека трясло.

"Он тоже болен".

Потом Роланд вспомнил Норта, травоеда из Талла.

Вспомнил Прорицательницу.

Им владеет демон.

Стрелок вдруг подумал, что, быть может, он все-таки знает, что такое ГЕРОИН: что-то вроде бес-травы.

Отчасти выводит из равновесия, правда?

Бездумно, с простодушной решимостью, благодаря которой он стал последним из них всех, последним, кто все шел и шел, еще долго после того, как Катберт и остальные умерли или сдались, покончили с собой или предали, или просто отреклись от всей идеи Башни; с целеустремленной и безразличной ко всему остальному решимостью, заставившей его пройти пустыню и все годы перед пустыней, гнавшей его по следу человека в черном, стрелок шагнул в дверь.

Эдди заказал джин с тоником – может, идея ввалиться на нью-йоркскую таможню пьяным была не так уж хороша, а он знал, что, начав, он уже не остановится, – но ему было необходимо хоть что-то.

Генри однажды сказал ему: "Когда тебе обязательно нужно спуститься вниз, а лифта ты найти не можешь, приходится управляться, как можешь, любым способом. Хоть и лопатой".

Потом, когда он уже сделал заказ, и стюардесса ушла, у него появилось ощущение, что его, пожалуй, может вырвать. Не точно вырвет, а только возможно, но лучше было перестраховаться. Проходить таможенный досмотр с фунтом чистого кокаина подмышкой с каждой стороны, когда от тебя несет джином, было довольно рискованно; проходить досмотр, когда у тебя, кроме всего этого, на штанах полузасохшие следы рвоты, было бы гибелью. Так что лучше уж перестраховаться.

Беда в том, что у него начинается подходняк. Подходняк, а не полная ломка. Это – опять же мудрые речи Генри Дийна, великого мудреца и выдающегося торчка.

Они тогда сидели на балконе пентхауса Ридженси-Тауэр, еще не совсем в отключке, но уже потихоньку двигаясь к ней, солнышко грело им лица, они были под таким славным кайфом… тогда, в доброе старое время, когда Эдди только начинал нюхать, и даже самому Генри еще только предстояло ширнуться в первый раз.

"Вот все базарят про ломку, – сказал тогда Генри, – а ведь до этого еще приходится пройти через подходняк".

И Эдди, заторчавший до полного обалдения, зашелся кудахчущим хохотом, потому что совершенно точно понимал, о чем говорит Генри. А Генри даже не улыбнулся.

"В некоторых отношениях подходняк даже хуже ломки, – сказал Генри. – По крайней мере, когда дойдешь до ломки, то хоть ЗНАЕШЬ, что будешь блевать, ЗНАЕШЬ, что тебя будет трясти, ЗНАЕШЬ, что будешь потеть, пока не почудится, будто тонешь в поту. А подходняк – это вроде как проклятие ожидания".

Эдди помнил, что спросил у Генри, как называется, когда ширяла (в те далекие, ушедшие в туман, умершие дни, должно быть, целых шестнадцать месяцев назад, они оба торжественно заверяли самих себя, что никогда не станут ширялами) схватит передозняк?

"А это называется "спекся", – не задумываясь, ответил Генри, и у него сделался удивленный вид, как бывает, когда человек что-то скажет, а оно окажется гораздо смешнее, чем он думал, и они переглянулись – и начали завывать от смеха, цепляясь друг за друга. "Спекся", вот смешно-то было, а теперь уже далеко не так смешно.

Эдди прошел по проходу мимо кухни в носовой отсек самолета, проверил надпись – СВОБОДНО – и открыл дверь.

"Эй, Генри, о великий мудрец и выдающийся торчок, старший брат, уж раз мы заговорили о кулинарии, хочешь узнать МОЕ определение, что такое "спекся"? Это – когда таможенник в аэропорту Кеннеди решит, что у тебя вид малость странноватый, или просто день такой выдастся, что они своих собак с докторскими степенями по чутью вместо административного корпуса пригнали сюда, и они все начинают лаять и ссать по всему полу, и аж задыхаются в своих строгих ошейниках – так рвутся к тебе, именно к тебе, и после того, как таможенники перероют весь твой багаж, они тебя приглашают в такую маленькую комнатку и спрашивают, мол, не против ли вы снять рубашку, а ты говоришь, дескать, очень даже против, я на Багамах малость простудился, а у вас здесь кондиционер уж очень сильно работает, и я боюсь, как бы воспаление легких не сделалось, а они говорят, ах, вот оно что, а вы всегда так потеете, мистер Дийн, когда кондиционер уж очень сильно работает, ах, всегда, ну, что ж, мы, конечно, дико извиняемся, но рубашечку все же придется снять, и ты ее снимаешь, а они говорят, и футболку, пожалуй, тоже надо бы снять, а то похоже, что ты чем-то болен, у тебя, кореш, подмышками вон какие желваки вздулись, может, это какая-нибудь опухоль лимфоузлов или еще что, а тебе больше даже и говорить ничего неохота, это как если по мячу ударили определенным способом, так центровой за ним уж и не бежит, не переутомляется, а просто поворачивается и провожает его глазами, потому как если уж мяч ушел – так ушел, так что снимаешь ты футболку, а они говорят, глянь-ка, это ж надо, ну и везучий же ты мальчишечка, это ж и не опухоль вовсе, разве что, можно сказать, опухоль на теле общества, гы-гы-гы, эти штучки больше смахивают на парочку пакетов, приклеенных скотчем, а кстати, сынок, ты насчет этого запаха не беспокойся, это просто ты спекся".

Он протянул руку себе за спину и заперся на задвижку. Огни в носовом отсеке вспыхнули ярче. Моторы тихо гудели. Эдди повернулся к зеркалу – хотел посмотреть, насколько скверный у него вид – и вдруг на него нахлынуло жуткое, пронизавшее все его существо ощущение: чувство, что за ним кто-то наблюдает.

"Эй, ты, брось, понял, – тревожно подумал он. – Тебя считают самым не-параноидным малым на свете. Потому тебя и послали. Потому…"

Но внезапно ему показалось, что в зеркале отражаются не его глаза, не светло-карие, почти зеленые глаза Эдди Дийна, от взгляда которых за последние семь лет из его двадцати одного года растаяло столько сердец, которые помогли ему раздвинуть столько пар хорошеньких ножек, не его глаза, а чужие, незнакомые. Не карие, а голубые, цвета выгоревших "ливайсов". Холодные, с прицельным взглядом – неожиданное чудо калибровки. Глаза бомбардира.

Эдди увидел – ясно увидел – что в них отражается чайка, спикировавшая на разбивающуюся волну и что-то выхватившая из нее.

Он успел беспомощно подумать: Господи, да что же это за хреновина? – и понял, что это не пройдет; что его все-таки вырвет.

За полсекунды до начала рвоты, за те полсекунды, что он продолжал смотреть в зеркало, он увидел, как голубые глаза исчезли… но перед этим у него вдруг появилось ощущение, что в нем – два разных человека, что он одержим, как та девочка в "Изгоняющем дьявола".

Он отчетливо почувствовал в своем сознании какое-то новое сознание и услышал мысль – не свою, а больше похожую на голос по радио: "Я прошел. Я в небесном вагоне".

Было и что-то еще, но этого Эдди уже не слышал. Он был слишком занят: старался блевать в раковину как можно тише.

Как только рвота кончилась – не успел он еще и рот вытереть – случилось такое, чего с ним до сих пор никогда не бывало. Не стало ничего – только пустота, провал в сознании, длившийся один страшный миг. Как будто в газетной колонке аккуратно и полностью замазали одну-единственную строчку.

"Что это? – беспомощно подумал Эдди. – Что это за фигня чертова?"

Потом его опять начало рвать, и, возможно, это было к лучшему: как ни ругай рвоту, а одно хорошее свойство у нее есть – пока тебя выворачивает, ты больше ни о чем не думаешь.

"Я прошел. Я в небесном вагоне, – подумал стрелок. И через секунду: "Он видит меня в зеркале!"

Роланд попятился – не ушел, а лишь попятился, как ребенок, который отступает в самый дальний угол очень длинной комнаты. Он находился внутри небесного вагона; он находился также внутри другого человека – не себя самого. Внутри Невольника. В этот первый момент, когда он был уже почти на переднем плане (он мог описать это только так), Роланд был больше, чем внутри; он почти был этим человеком. Он чувствовал, что этот человек болен, хотя не понимал – чем, чувствовал, что его сейчас вырвет. Роланд знал, что, если ему понадобится, он сможет управлять телом этого человека. Он будет ощущать страдания этого тела, его будет одолевать обезьяноподобный демон, владеющий этим человеком, но если ему понадобится управлять им, он сможет.

Или он сможет остаться здесь, никем незамеченный.

Когда у невольника прошел приступ рвоты, стрелок прыгнул вперед – на этот раз на самый передний план. Он очень мало понимал в этой странной ситуации, а действовать в ситуации, которую не понимаешь, значит нарываться на самые ужасные последствия, но ему было необходимо узнать две вещи – и нужда эта была так отчаянно велика, что перевешивала все возможные последствия.

На месте ли еще та дверь, через которую он вошел сюда из своего мира?

И если да, то там ли еще его физическое "я", бесчувственное, необитаемое, быть может, умирающее или уже умершее без своей внутренней сущности, которая бездумно управляла его легкими, и сердцем, и нервами? Даже если его тело еще живо, быть может, оно проживет лишь до наступления ночи. А тогда вылезут кошмарные омары и начнут задавать свои вопросы и искать на берегу, чем бы пообедать.

Он резко повернул голову, которая на миг стала его головой, и быстро оглянулся назад.

Дверь все еще была на месте, позади него. Она стояла в его собственном мире, открытая, ее петли уходили в сталь этого чудного нужника. И – да – вот он лежит, Роланд, последний стрелок, лежит на боку и держит на животе перевязанную правую руку.

"Я дышу, – подумал Роланд. – Придется мне вернуться назад и передвинуть мое тело. Но сначала надо сделать другие дела. Дела…"

Он покинул сознание невольника и отступил назад, наблюдая, ожидая, стараясь понять, знает ли невольник, что он здесь, или нет.

После того, как рвота прекратилась, Эдди продолжал стоять, согнувшись над раковиной и зажмурившись.

Вырубился на секунду. Что это было – не знаю. Оборачивался я или нет?

Он ощупью нашел кран и пустил прохладную воду. Не открывая глаз, он плескал ее на лоб, на щеки.

Когда больше тянуть стало невозможно, он снова поднял взгляд на зеркало.

Оттуда на него взглянули его собственные глаза.

И чужих голосов у него в голове не было.

И никакого чувства, что за ним наблюдают.

"У тебя был мгновенный глюк, Эдди, – объяснил ему великий мудрец и выдающийся торчок. – Довольно обычное явление при подходняке".

Эдди посмотрел на часы. До Нью-Йорка оставалось полтора часа. По расписанию посадка в 4:05 дня по Восточному времени, но на самом деле будет точно полдень. Тут-то все и решится.

Он вернулся на свое место. Его джин стоял на подлокотнике. Едва он сделал два глотка, как снова подошла стюардесса и спросила, не нужно ли ему еще чего-нибудь. Он открыл рот, чтобы сказать "нет"… и тут опять наступила эта странная отключка.

– Будьте добры, я бы хотел что-нибудь поесть, – сказал стрелок ртом Эдди Дийна.

– Скоро мы подадим горячие закуски.

– Но я прямо умираю от голода, – сказал стрелок, и это была чистая правда. – Что угодно, хотя бы бопкин…

– Бопкин? – военная женщина смотрела на него, сдвинув брови, и стрелок вдруг заглянул в сознание невольника. Сэндвич… это слово было далеким-далеким, как "шум моря" в раковине.

– Хотя бы сэндвич, – сказал стрелок.

Военная женщина с сомнением сказала:

– Ну что же… у меня есть с рыбой, с тунцом…

– Вот и отлично, – ответил стрелок, хотя ни про какую рыбу-дудца в жизни не слыхивал. Да ведь нищим выбирать не приходится.

– Вид у вас действительно бледноватый, – сказала военная женщина. – Я думала, что вас укачало.

– Это от голода.

Она одарила его профессиональной улыбкой.

– Сейчас я вам что-нибудь подкину.

"Подкину?" – растерянно подумал стрелок. В его мире подкинуть было жаргонное слово, означавшее "взять женщину силой". Неважно. Ему принесут еду. Он понятия не имел, сможет ли пронести ее через дверь обратно, к телу, которое в ней так нуждалось, но не все сразу, не все сразу.

"Подкину", – подумал он, и голова Эдди Дийна несколько раз качнулась из стороны в сторону, словно он не мог поверить, что услышал такое.

Потом стрелок опять отступил назад.

"Нервы, – уверял его великий оракул и выдающийся торчок. – Просто нервы. Это все – часть подходняка, братишка".

Но если дело в нервах, то почему его охватывает эта странная сонливость – странная, потому, что он должен был бы ощущать зуд, не мог бы ни на чем сосредоточиться, ему бы дико хотелось извиваться и чесаться, как всегда бывает перед настоящей ломкой; даже если бы у него раньше не бывало "подходняка", о котором говорил Генри, оставался тот факт, что он собирается пронести через Таможню США два фунта марафета, то есть совершить преступление, которое карается не менее, чем десятью годами заключения в федеральной тюрьме, а теперь у него, кажется, еще и провалы сознания начались.

И все же – эта сонливость.

Он снова отхлебнул джина с тоником, потом дал своим глазам медленно закрыться.

Почему ты отключился?

Я не отключался, а то она бы тут же помчалась за чемоданчиком первой помощи.

Ну, тогда вырубился. Все равно нехорошо. Ты раньше никогда в жизни так не вырубался. ОТРУБАЛСЯ – да, но не ВЫРУБАЛСЯ.

И с правой рукой у него что-то странное. Какая-то неопределенная пульсирующая боль в кисти, как будто по ней недавно били молотком.

Не открывая глаз, Эдди согнул и разогнул ее. Не болит. Не дергает. Голубых бомбардирских глаз тоже нет. А отключки – это просто сочетание подходняка с основательным приступом того, что великий оракул и выдающийся и т.д. и т.п., несомненно, назвал бы "мандраж контрабандиста".

"Но я все равно сейчас засну, – подумал он, – И что будет?"

Мимо него, как оторвавшийся воздушный шар, проплыло лицо Генри. "Не беспокойся, – говорил Генри. – Ты будешь в порядочке, братик. Ты прилетишь в Нассау, поселишься в отеле "Акинас", в пятницу, поздно вечером, зайдет мужик. Из стоящих парней. Он тебя отоварит так, чтобы тебе хватило на весь уик-энд. В воскресенье, опять же поздно вечером, он принесет марафет, а ты ему дашь ключ от абонированного сейфа. В понедельник утром ты все сделаешь, как обычно, как велел Балазар. Этот малый не подведет; он знает, как надо. В понедельник же, в полдень, ты улетишь, и при таком честном лице, как у тебя, ты пройдешь досмотр только так, с ветерком, и еще солнце не сядет, а мы уже будем рубать бифштексы в "Искорках". Все пройдет с ветерком, братик, с прохладным, приятным ветерком".

Но ветерок оказался довольно-таки жарким.

Беда Эдди и Генри заключалась в том, что они были, как Чарли Браун и Люси. Они отличались от них только тем, что Генри иногда придерживал футбольный мяч, чтобы Эдди мог по нему ударить – не часто, но иногда. Эдди даже как-то раз, во время очередного героинового кайфа, подумал, что надо бы написать Чарльзу Шульцу письмо. "Дорогой м-р Шульц, – написал бы он, – напрасно у вас Люси ВСЕГДА в последний момент поднимает мяч вверх. Ей бы надо время от времени придерживать его на земле. Не так, чтобы Чарли Браун мог заранее догадаться, когда она это сделает, понимаете? Иногда она могла бы оставлять мяч на земле, чтобы он мог по нему ударить, три, даже четыре раза подряд, а потом целый месяц – ни разу, потом один раз, потом три-четыре дня ни разу, ну, вы, наверно, поняли мою идею. Вот от этого пацан бы ПО-НАСТОЯЩЕМУ охерел бы, правда?"

Эдди точно знал, что пацан от этого охерел бы по-настоящему.

Он знал это по опыту.

"Из стоящих парней", сказал Генри, но тип, который заявился, оказался смугловатым гаденышем с британским выговором, усиками в ниточку, точно в фильме "черной серии" сороковых годов, и желтыми зубами, которые все загибались внутрь, как зубья очень старого капкана.

– Ключ у вас, сеньор? – спросил он, только из-за его произношения, какое вырабатывают в британских аристократических школах-интернатах, это слово прозвучало, как "синий ор".

– С ключом порядок, если вы об этом, – сказал Эдди.

– Тогда дайте его мне.

– Так не пойдет. Предполагается, что у вас кое-что есть, столько, чтобы мне хватило на уикэнд. Предполагается, что в воскресенье вечером вы мне принесете еще кое-что, и тогда я отдам вам ключ. В понедельник вы отправитесь в город и при помощи этого ключа получите что-то другое. Что именно, я не знаю, потому как это не мое дело.

Вдруг в руке гаденыша оказался маленький плоский вороненый автоматический пистолет.

– Почему бы вам не отдать его прямо сейчас, сеньор? Я сэкономлю время и силы, а вы спасете себе жизнь.

Глубоко внутри у Эдди Дийна – хоть он и был торчком – скрывался стальной стержень… Генри знал это; что более важно, знал это и Балазар. Поэтому Эдди и послали. Большинство из них считало, что он поехал, потому что прочно сидит на крючке. Он знал это, и Генри знал, и Балазар тоже. Но только он и Генри знали, что он бы все равно поехал, даже если бы на дух не переносил наркоту. Ради Генри. Балазар в своих расчетах до этого не допер, но к ебаной матери Балазара.

– Почему бы тебе прямо сейчас не убрать эту штуку, гаденыш? – спросил Эдди. – Или, может, ты хочешь, чтобы Балазар прислал сюда кого-нибудь выковырять у тебя глаза ржавым ножом?

Гаденыш улыбнулся. Пистолет исчез, как по волшебству; на его месте оказался маленький конвертик. Гаденыш вручил его Эдди.

– Я, знаете ли, просто пошутил.

– Ну, допустим.

– Увидимся в воскресенье вечером.

Он направился к двери.

– Я думаю, тебе лучше подождать.

Гаденыш обернулся и поднял брови:

– Вы думаете, я не уйду, если захочу?

– Я думаю, если ты уйдешь, а товар окажется говном, меня завтра здесь не будет. И тогда ты окажешься в глубокой жопе.

Гаденыш помрачнел. Он сел в единственное в номере кресло и стал ждать, а Эдди вскрыл конвертик и высыпал из него немного коричневого порошка. Вид у порошка был зловещий. Эдди взглянул на гаденыша.

– Я знаю, как он выглядит, он с виду похож на говно, но это только с виду, – сказал гаденыш. – А качество отличное.

Эдди оторвал листок от лежавшего на письменном столе блокнота и отделил от кучки коричневого порошка щепотку. Он потер ее в пальцах, потом втер в небо. Через секунду он сплюнул в мусорную корзинку.

– Ты что, подохнуть хочешь? Жизнь надоела?

– Это все, что есть. – У гаденыша сделался еще более мрачный вид.

– У меня на завтра заказан билет, – сказал Эдди. Это было вранье, но он не думал, что у гаденыша хватит ума проверить. – На Трансмировые Авиалинии. Я это сделал по собственной инициативе, на случай, если связной вдруг окажется такой разъебай, как ты. Я ничего не имею против. Мне так даже легче, я не создан для такой работы.

Гаденыш сидел и размышлял. Эдди сидел, собрав все силы, чтобы не двигаться. Ему хотелось двигаться; хотелось извиваться, дергать плечами и вилять бедрами, танцевать би-боп и плясать джайв, трещать суставами и чесать, где чешется. Он даже чувствовал, что его глазам все время хочется скользнуть к кучке коричневого порошка, хотя знал, что это – отрава. Он вмазался нынче утром, в десять; с тех пор прошло десять часов. Но если он сделает хоть что-нибудь из того, чего ему хочется, ситуация изменится: ведь смугловатый гаденыш не просто размышляет, он наблюдает за Эдди, пытается вычислить, насколько он силен.

– Может, я сумею найти что-нибудь, – сказал он наконец.

– Да уж постарайся, – сказал Эдди. – Но ровно в одиннадцать я выключу свет и вывешу на двери табличку "ПРОШУ НЕ БЕСПОКОИТЬ", и если после этого кто-нибудь постучится, я тут же позвоню дежурному и скажу: ко мне кто-то ломится, пришлите охранника.

– Сука ты ебаная, – с безукоризненным британским выговором сказал гаденыш.

– Нет, – сказал Эдди, – просто ты надеялся меня ебнуть. А я приехал, скрестив ноги. Так что придется тебе заявиться до одиннадцати с чем-нибудь, что мне подойдет – или будешь ты не простой гаденыш, а дохлый.

Гаденыш вернулся задолго до одиннадцати: он вернулся к девяти тридцати. Эдди догадался, что другой товар все это время лежал у него в машине.

На этот раз порошка было чуть побольше. Он был, правда, не белый, но все же цвета потускневшей слоновой кости, что обнадеживало, хотя и слабо.

Эдди попробовал на вкус. Как будто ничего. По правде говоря, даже больше, чем ничего. Вполне прилично. Он свернул бумажную трубочку и втянул порошок ноздрями.

– Ну, значит, до воскресенья, – бодро сказал гаденыш, поспешно вставая.

– Обожди, – сказал Эдди, словно это у него в кармане лежал пистолет. В некотором роде так оно и было. Его пистолет назывался Балазар. В удивительном нью-йоркском мире наркотиков Эмилио Балазар был важной шишкой, орудием крупного калибра.

– Обождать? – Гаденыш обернулся и уставился на Эдди так, будто думал, что тот сошел с ума. – Чего ждать-то?

– Да я, собственно, о тебе беспокоюсь, – ответил Эдди. – Если мне от того, что я сейчас задвинул, станет по-настоящему плохо, то бизнес наш отменяется. Если я загнусь, то он, конечно, отменяется. Но если мне только малость похужеет, то я тебе, может, и дам еще один шанс. Знаешь, как в сказке про того огольца, что потер лампу и вышли ему три желания.

– От этого тебе не похужеет. Это – "китайский белый".

– Если это "китайский белый", – сказал Эдди, – то я – Дуайт Гуден.

– Кто?

– Неважно.

Гаденыш сел. Эдди сидел у письменного стола, на котором рядом с ним лежала кучка белого порошка (коричневое говно он уже давно спустил в сортир). В телевизоре, благодаря любезности компании NTBS и здоровенной тарелке антенны спутниковой связи на крыше отеля "Акинас", "Металлисты" давали жару "Молодцам". Эдди испытывал слабое ощущение покоя, исходившее, казалось, из глубины его сознания… вот только на самом-то деле, как он узнал из медицинских журналов, оно исходило из пучка нервов у основания позвоночника – места, где локализуется героиномания, вызывающая патологическое утолщение нервного отдела.

"Хочешь по-быстрому вылечиться? – спросил он однажды Генри. – Сломай себе позвоночник. Ноги у тебя работать перестанут, палка – тоже, но зато с иглы тут же слезешь".

Генри это не показалось смешным.

По правде говоря, Эдди это тоже не казалось таким уж смешным. Если единственный способ избавиться от сидящей на тебе верхом обезьяны состоит в том, чтобы перервать себе спинной мозг над этим самым пучком нервов, стало быть, ты имеешь дело с очень тяжелой обезьяной. Не с какой-нибудь там макакой, не с симпатичной мартышкой шарманщика, а со здоровенным, злобным старым павианом.

Эдди начал шмыгать носом.

– Порядок, – сказал он наконец. – Сойдет. Можешь мотать отсюда, срань.

Гаденыш встал.

– У меня есть друзья, – сказал он. – Они могут придти сюда и начать делать с тобой всякое разное. Ты еще их умолять будешь, чтобы тебе позволили сказать мне, где ключ.

– Не-а, кореш, я-то не буду, – сказал Эдди. – Кто-то, но не я. – И улыбнулся. Он не знал, как выглядела эта улыбка, но, должно быть, не ах как жизнерадостно, потому что гаденыш смотался, смотался в темпе, смотался без оглядки.

Когда Эдди Дийн убедился, что гаденыш смотался, он приготовил себе дозняк.

Вмазался.

Уснул.

Так же, как спал сейчас.

Стрелок, каким-то образом пребывавший внутри сознания этого человека (человека, чьего имени он так и не узнал; холоп, которого невольник мысленно называл гаденышем, его не знал и потому ни разу не произнес), смотрел его сон, как когда-то, ребенком, до того, как мир сдвинулся с места, смотрел спектакли… или так он думал, потому что ему никогда в жизни не довелось видеть ничего, кроме спектаклей. Если бы он когда-нибудь видел кинофильм, он бы прежде всего подумал об этом. То, чего он не видел, он сумел выхватить из сознания невольника, потому что ассоциации были близкими. Но вот с именем было странно. Он узнал имя брата невольника, но не самого невольника. Но, конечно, имена – вещи тайные, полные могущества.

И имя этого человека не входило в число двух вещей, имевших значение. Одна из них была его слабость, его пристрастие к наркотикам. Другая – стальной стержень, скрытый в глубине этой слабости, как хороший револьвер, погружающийся в зыбучие пески.

Этот человек до боли напоминал ему Катберта.

Кто-то приближался. Невольник спал и не слышал. Стрелок не спал и поэтому услышал и опять выдвинулся вперед.

"Замечательно, – подумала Джейн. – Наговорил мне, до чего он голоден, я ему приготовила поесть, потому что он довольно симпатичный, а он взял и заснул".

В этот момент пассажир – парень лет двадцати, высокий, в чистых, слегка выгоревших синих джинсах и в рубашке в узорчатую полоску – слегка приоткрыл глаза и улыбнулся ей.

"Благодарствую, саи", – сказал он; во всяком случае, его слова прозвучали именно так. Почти, как на древнеанглийском… или на иностранном языке. "Бормочет во сне, вот и все", – подумала Джейн.

– Пожалуйста. – Она улыбнулась своей лучшей улыбкой стюардессы, уверенная, что он опять заснет, и сэндвич так и будет лежать несъеденным до тех пор, пока по расписанию не придет время подавать еду.

Ну, да ведь им же на курсах говорили, что так бывает всегда, правда?

Она вернулась на кухню, чтобы быстренько покурить. Чиркнула спичкой и, не донеся ее до сигареты, забыла о ней и замерла, потому что на курсах им не говорили, что бывает и так.

"Я подумала, что он довольно симпатичный. В основном из-за его глаз. Из-за его зеленовато-карих глаз".

Но когда человек в кресле N 3-А несколько секунд назад открыл глаза, они были не зеленовато-карие; они были голубые. И не сладко-узывно-голубые, как у Пола Ньюмена, а цвета айсберга. Они…

Ой!

Спичка догорела до самых ее пальцев. Джейн погасила ее.

– Джейн? – спросила Пола. – Ты в норме?

– В полной. Замечталась.

Она зажгла вторую спичку и на этот раз сделала все, как надо. Она успела затянуться только один раз – и тут ей пришло в голову совершенно разумное объяснение. Он носит контактные линзы. Ну, конечно. Такие, которые изменяют цвет глаз. Он ходил в туалет. Он пробыл там так долго, что она забеспокоилась, не укачало ли его – он был какой-то мутно-бледный, так выглядят люди, когда им нехорошо. А он просто снимал контактные линзы, чтобы они не мешали ему спать. Вполне разумно.

"Может быть, вы что-то почувствуете, – послышался ей вдруг голос из ее собственного, не столь далекого прошлого. – Словно что-то чуть-чуть кольнет. Может быть, вам покажется, что что-то самую чуточку не так".

Цветные контактные линзы.

Джейн Доринг лично знала не менее двадцати пяти человек, носивших контактные линзы. Большинство из них работало на этой же авиалинии. Никто никогда ничего такого не говорил, но, как она полагала, одной из причин могло быть чувство (которое испытывали они все), что пассажирам неприятно видеть кого-то из экипажа самолета в очках – это их слегка пугало.

Из всех этих людей она знала, пожалуй, четырех, носивших цветные линзы. Обычные контактные линзы стоят дорого; цветные – баснословно дорого. Все знакомые Джейн, кто не пожалел потратить такие деньги, были женщины; и все они уделяли своей внешности необычайно много внимания.

"Ну и что? Мужики тоже могут заботиться о своей внешности. А почему бы и нет? Он интересный".

Нет. Нисколько. Симпатичный – пожалуй, но не более того, да и до симпатичного-то он с этой своей бледностью еле дотягивает. Так почему цветные линзы?

Пассажиры самолетов часто боятся летать.

В мире, где угоны самолетов и контрабанда наркотиков стали обыденным явлением, персонал авиалиний часто боится пассажиров.

Голос, вызвавший к жизни, эти мысли, принадлежал инструкторше авиашколы, крутой старухе, выглядевшей так, словно она летала еще на почтовых рейсах Уайли. Голос говорил: "Не отмахивайтесь от своих подозрений. Даже если вы забудете все остальное, чему вас здесь научили, о том, как управляться с потенциальными или действительными террористами, помните вот что: не отмахивайтесь от своих подозрений. Иногда вам может достаться экипаж, который на отчете будет говорить, что у них ничего такого и в мыслях не было, пока этот малый не выхватил гранату и не сказал, мол, бери левей, на Кубу, а то щас все, сколько вас здесь есть, через сопло повылетаете. Но в большинстве случаев в нем окажутся два-три человека – большей частью из обслуги (а меньше, чем через месяц, это станет и вашей профессией) – которые скажут, что они что-то почувствовали. Вроде как что-то чуть-чуть кольнуло. Ощущение, что с парнем в кресле 91-С или с молодой женщиной в 5-А что-то немножко не так. Они что-то почувствовали, но ничего не сделали. Что же, их за это уволили? Да Боже упаси, нет! Нельзя надеть на человека наручники только за то, что вам не нравится, как он расчесывает свои прыщи. Суть проблемы в том, что они что-то почувствовали… а потом забыли".

Крутая старуха подняла толстый палец. Джейн Дорнинг вместе со всей группой слушала, как зачарованная. Инструкторша продолжала: "Если вы ощутите этот слабенький укол, не делайте ничего… в том числе и не забывайте о нем. Потому что всегда есть шанс – пусть один, пусть ничтожный – что вы сумеете остановить что-то еще до того, как оно начнется… что-то вроде незапланированной посадки на двенадцать дней на аэродром какой-нибудь задрипанной арабской страны".

Просто цветные линзы, но…

Благодарствую, саи.

Бормотал во сне? Или спросонья заговорил на каком-то другом языке?

Джейн решила, что будет следить.

И не забудет.

"Сейчас, – подумал стрелок. – Сейчас увидим, да?"

Он сумел через дверь на пляже перейти из своего мира в этот, перейти в это тело. Теперь ему было нужно выяснить, сможет ли он пронести что-нибудь отсюда туда. Не себя, нет; он был совершенно уверен, что сможет в любую минуту, как только захочет, пройти через дверь назад и вновь войти в свое собственное, отравленное, больное тело. Ну, а другие вещи? Материальные предметы? Здесь, например, перед ним стоит еда: то, что женщина в форме назвала сэндвичем с рыбой-дудцом. Стрелок не имел ни малейшего понятия, что такое рыба-дудец, но когда он видел бопкин, он его прекрасно узнавал, хотя этот выглядел странно сырым, необжаренным.

Его телу нужно было поесть, а потом его телу будет нужно напиться, но больше, чем в еде, больше, чем в питье, его тело нуждается в каком-нибудь лекарстве. Без лекарства оно умрет от укуса омароподобного чудовища. Быть может, в этом мире есть такое лекарство; в мире, где вагоны летают по воздуху, гораздо выше, чем мог бы взлететь самый сильный орел, казалось возможным все, что угодно. Но если он не сможет пронести через дверь ничего материального, не все ли равно, сколько здесь есть самых сильных лекарств?

"Ты мог бы жить в этом теле, стрелок, – шептал в глубине его мозга голос человека в черном. – Оставь этот кусок дышащего мяса на съедение омароподобным тварям. Все равно это всего лишь оболочка".

Нет, он этого не сделает. Во-первых, это было бы самым убийственным, наиподлейшим воровством, потому что он ведь не сможет долго довольствоваться только ролью пассажира, выглядывать из глаз этого человека, как путешественник смотрит из окна дилижанса на проносящийся мимо пейзаж.

Во-вторых, он – Роланд. Если от него требуется, чтобы он умер, он намерен умереть Роландом. Если нужно, он умрет, ползком добираясь до Башни.

Потом в нем взяла верх та странная, жесткая практичность, что жила в его нутре бок о бок с романтизмом, подобно тигру рядом с ланью. Пока эксперимент не проведен, нечего думать о смерти.

Он взял бопкин. Бопкин был разрезан пополам. Роланд взял по половинке в каждую руку. Он открыл глаза невольника и выглянул из них. Никто на него не смотрел (хотя в кухне Джейн Дорнинг неотступно думала о нем).

Роланд повернулся к двери и прошел в свой мир, держа в руках половинки бопкина.

Сперва он услышал скрежещущий рев набегающей волны; затем – галдеж множества морских птиц, взлетевших с ближайших камней, когда он с трудом приподнялся и сел ("сволочи трусливые, уже подбирались поближе, – подумал он, – они бы скоро стали из меня куски выклевывать, все равно, дышал бы я еще или уже нет, они ж просто-напросто стервятники, только красиво раскрашенные"); потом он заметил, что одна половинка бопкина – та, что он держал в правой руке, – упала на жесткий серый песок, потому что, проходя через дверь, он держал ее в здоровой руке, а теперь держит – или держал – в руке, претерпевшей сокращение на сорок процентов.

Он неуклюже подобрал ее, ухватив большим и безымянным пальцами, смахнул, как сумел, песок и осторожно откусил кусочек. В следующий миг он уже жадно пожирал ее, не обращая внимания на скрипевшие на зубах песчинки. Через несколько секунд он принялся за вторую половинку и управился с ней в три укуса.

Стрелок не имел ни малейшего понятия, что такое рыба-дудец. Он понял только, что она невероятно вкусна. Этого ему было довольно.

В самолете никто не заметил, как исчез сэндвич с тунцом. Никто не заметил, как Эдди Дийн вцепился в него так крепко, что на белом хлебе остались глубокие ямки от пальцев.

Никто не заметил, как сэндвич становился все более прозрачным, а потом исчез, и от него осталось лишь несколько крошек.

Секунд через тридцать после того, как это случилось, Джейн Дорнинг погасила сигарету и пошла в салон. Она достала из своей сумки блокнот, но на самом деле ей хотелось еще раз взглянуть на 3-А.

Он, казалось, спал глубоким сном… но сэндвич исчез.

"Мама дорогая, – подумала Джейн. – Он же его не съел; он его целиком проглотил. А теперь опять заснул? Так не бывает…"

То, что покалывало ее касательно пассажира 3-А, мистера То-Карий-Глаз-То-Голубой, что бы это ни было, продолжало покалывать. Что-то с ним было не так. Что-то.

НАЗАД | INDEX | ВПЕРЕД